Константин Станюкович - Том 1. Рассказы, очерки, повести
— Что ты, Рябкин, все скучаешь? — спросил его однажды один мичман.
Леонтий только вскинул глазами и продолжал строгать блочек…
— Что, скучно по Кронштадту, что ли?..
— А вам от этого легче станет, коли я скажу, ваше благородие?
— Я так… узнать хотел…
— Нечего и узнавать, ваше благородие, — угрюмо отвечал Леонтий, и мичман отошел прочь.
Леонтий был прямой человек и фальши в других терпеть не мог… Сам обид не переносил и других никогда не обижал. Напротив, молодых матросов из рекрут защищал всегда от нападок и глумлений старых.
Живо запечатлелась у меня следующая сцена.
Вошли мы в Немецкое море*. Ветер был изрядный, качка сильная… Некоторые из матросов, впервые попавшие в море и не успевшие еще привыкнуть ко всем суровостям морской службы, струхнули порядочно… Один из рекрутов, — молодой такой, славный матрос лет двадцати, с необыкновенно симпатичной физиономией, — сидел, прижавшись к баркасу, и, бледный, печальный, со страхом глядел на высокие волны, что, словно горы, подымались сбоку и будто залить хотели совсем корвет…
— Что, ватрушка олонецкая?.. Чай, теперь и маменьку с тетенькой вспомнил, — глумился над ним Куличков, матрос из кантонистов*. — Что, трусишь?
— Страшно… Волна вздымается-те как… И нутро мутит, — оправдывался новичок…
— Эх, баба ты!.. Вот я боцману скажу… он тебя на марс пошлет. Там те растрясет.
— Не трожьте, дядя!..
— Ну, дай чарку за тебя.
— Пейте, что теперь водка…
— Я те дам водки, шкура ты барабанная, учебная крыса… Что молодого обижаешь?.. Смотри, Куличков!..
И сказавший это Леонтий так взглянул на Куличкова, что тот только пробормотал:
— Я ведь шутю…
— Так впредь не шути!.. А ты чего спужался, матросик, аль страшно?.. Привыкнешь, паря, обтерпишься, — ласково вдруг заговорил Рябкин.
— Противно мне… море-то… дядя…
— Зови меня, матросик, Левонтьем. Какой я тебе дядя? А что противно, так оно всякому спервоначалу-то противно…
— Тяжело терпеть, Левонтий, — грустно сказал Василий.
— А что?
— Тоже жалко своих… мать-то… как, и опять Апроська… первой год женился.
Василий безнадежно махнул рукой, а Леонтий ласково глядел своими выразительными глазами на молодого рекрута и немного погодя сказал:
— Ты, Вася, коли что там с работой не справишься, у меня спроси… Да не робей, брат. А кто обижать захочет, спуску не давай… Что, аль опять мутит?..
— Мутит, Левонтий, — как смерть бледный, отвечал первогодок-матрос…
— Пойдем, брат, сухаря съешь…
И он заботливо свел матроса на палубу.
Потом Леонтий так привязался к молодому матросу, что обида Василию была и ему обидой. Словно нянька ходил он за ним, и через два месяца из него вышел такой лихой матрос, что Леонтий, глядя, бывало, как Василий бесстрашно крепит брамсель в свежий ветер, улыбался, и лицо его светлело.
Леонтий мало говорил с своим любимцем на корвете. Он разговора не любил, но на деле показывал привязанность своей любящей натуры и ласково выслушивал нехитростные воспоминания молодого матроса, даже сочувственно улыбался, когда молодой матрос так порывисто, так горячо рассказывал о молодой Апроське.
Под пьяную руку Леонтий был словоохотливее.
На берегу он был всегда вместе со своим фаворитом, но пить его не приучал.
— Што толку-то в ней… в эфтой водке-то; не пей, Вася, никогда не пей… Гадость она!.. Не с добра ее пьют, — угрюмо говорил Леонтий и залпом выпивал стакан крепкого спирта.
Как попал Леонтий в рекруты, об этом в подробности не знал никто. Знали только, что он пошел из дворовых. Да еще молва по корвету ходила, будто любовишка какая-то скрутила Леонтия, что прежде он не такой был.
Случай привел меня узнать кое-что про его прошлое от него самого же в одном из брестских кабаков.
Знаете ли что, читатель! Много, очень много тяжелого и трагического подчас бывает в жизни матроса.
С виду, кажется, благоденствует матрос — и сыт, и одет, будто и весел, песни по вечерам поет, а вглядитесь поглубже, прислушайтесь иногда темной ночью, сидя на вахте, как какой-нибудь молодой матрос про свою деревню рассказывает, или как старик-матрос клянет идола экипажного командира, от которого он просился на три года в «дальнюю»… «безвестную»…
Не всякому русскому матросу радостно дальнее плаванье. А он и туда даже сам иной раз просится… Знать, уж больно солоно пришлось от чего-нибудь. Одного жена безжалостная погнала в «дальнюю»… «Скопи мне, мол, денег»… Другого, какого-нибудь безответного, били да пороли до того, что даже и терпеливый русский матрос не стерпел и пошел проситься в «кругосветку», надеясь, что в плавании легче будет…
И терпит все матрос. И бурю терпит, и ветер и дождь терпит… И работает он трудную работу, крепит, качаясь над океаном, паруса в свежую погодку; не досыпает ночей; вечно находится в опасности… И сносит все это он, и только вымещает накипевшую досаду на водке, да разве в песне у него из груди вырвется иногда такая надрывающая нотка, что насквозь проберет иного любителя русских песен.
Я был назначен в Бресте ехать с людьми на берег.
— Сажай-ка людей на шлюпку, — сказал я боцману.
— Ну, живо на шлюпку… Вались, кто на берег! — скомандовал Никитич.
Скоро полон-полнешенек баркас отвалил от борта. Только что пристали к пристани, матросы бросились из шлюпки и пошли гулять.
Наполнились кабаки, оживились… В какой-нибудь французской бюветке* русский матросик закатывает, лихо упершись рукой в бок: «Вниз по матушке по Волге», а другие подтягивают и постукивают стаканчиками. Слушают французские солдаты русскую песню, спьяна восхищаются и лезут целоваться. Матрос не прочь целоваться (он уже сам пьян) и велит подать еще водки…
И пьют и галдят матросики…
— А я не спущу, не спущу ему, — вопит Макаров, на счет Афанасия угостившийся, — потому он не смеет драться. За что ж?.. Посуди ты сам, Афанасей… И рази он смеет?..
Афанасий не понимал, в чем дело, однако отвечал:
— Шиби… и ты — чертова голова — шиби!..
— Давай, Афанасей, шибить!..
И они расшибли два стаканчика.
— Есть в тебе… што ли, совесть? — допрашивал один матрос.
Француз только моргал глазами…
— Ну и пей, французская морда! Пей, не куражься!..
И матрос сует французу целый стакан голого спирта.
Тот в испуге таращит глаза.
В небольшой кофейной сидят за столом Леонтий и Василий.
Я вошел и сел в сторонке, друзья меня не заметили.
— И полюбил я тебя, Вася… Потому видел… душа в тебе… Без души человек што!.. И знаешь, што я тебе скажу?.. Так я и Сашку-варварку полюбил… Была в ей душа!..
Леонтий остановился.
— Повадился ходить к ей… Вижу, не противен… меня слушает, — я и решил… «Пойдешь, говорю, Сашка, за меня замуж?» Удивилась… посмотрела так на меня… «Не могу, говорит, Леонтий Иваныч. Хоша, говорит, я вас почитаю, но и приверженности настоящей нет, — я к другому имею приверженность!»
— Ишь ты! — воскликнул молодой матросик.
— Кто же этот злодеи, скажи ты мне, говорю, чтобы я ему скулы своротил!.. Такая это меня злость взяла. — «Не скажу, говорит…», а сама так листом трясется, потому видит злость эту мою. — Скажи да скажи, — пристал я к ней, — ничего, мол, не сделаю!.. — «Лексеев, — отвечает, — фершал девятого экипажа! Вы, Леонтий Иваныч, бережите, говорит, слово, а то грех…» Что мне грех… коли все нутро ест! Ушел это я от нее, да в кабак… Оттель к фершалу и давай его бить… И бил я его… бил плюгавого фельдшеришку, поколь сердце не отошло. Замертво оставил… Выдрали меня и разжаловали… был я, брат, и унтером! — усмехнулся Леонтий. — И стало мне легче быдто, как я спакосничал Сашке-то… Опосля встретил этто я ее на улице… Она отвернулась и плюнула, а мне — словно бес радует какой. «Видели, говорю, вашего миленького?.. жив, что-ль, еще?..» Ничего не ответила, словно от чумы прочь пошла… Через год ушел я из Кронштадта. Опоскудела жисть-то.
Левка вдруг вытянул свою могучую руку и что есть силы хватил по столу. Зазвенели на полу стаканы… Подлетел гарсон… Леонтий достал франк и швырнул гарсону.
Скоро Рябкин был совсем пьян и ровно сноп повалился на пол…
— Вяжи меня, Вася, вяжи… не то убью! — кричал он.
Подошли еще матросы с улицы. Леонтия связали, положили в шлюпку и на веревке подняли на корвет…
Кричал он целую ночь; грозился кому-то, говорил, что правды на свете нет и матрос безвинно терпит. Наконец он заснул. Наутро, проснувшись, он целый день ни с кем не говорил.
Впоследствии Рябкин спился совсем, и, когда корвет пришел в Николаевск-на-Амуре, его списали с корвета и перевели в Сибирский экипаж.
После этого я еще раз видал Леонтия. Сказывали мне матросы, что пьянствовал он шибко… И драли его шибко, да розги его не брали. Выпорют его, — он встанет и снова пьет; все пропивает…