Константин Паустовский - Беспокойная юность (Повесть о жизни - 2)
Я обернулся и заметил, что на столе что-то белеет.
Должно быть, записка от мамы. Я взял ее, зажег спичку и прочел косые строчки телеграммы из Киева:
"Назначен саперную часть выезжаю запад фронтовой адрес сообщу дополнительно буду возможности писать не волнуйся целую тебя Галю Костика Боря".
Так! Значит, и Боря! И мне вдруг стало невыносимо стыдно. Чем я перед ним кичился? Своим туманным тяготением к искусству? Не написав еще ни одной путной строчки, я уже причислил себя к избранным. Я насмехался над его комнатой, его бетонными мостами, его житейской философией. А что в ней было смешного? Во всяком случае, он был честен. Он работал, как вол, никогда не лгал и не увиливал от своих обязательств. И если он предпочитал Генриха Сенкевича Чехову, то какой в этом смертный грех? Я, жестоко враждовавший с предрассудками, попал под власть самого мелочного предрассудка.
Я зажег вторую спичку, снова прочел телеграмму и подумал: почему мама не дождалась меня, а положила мне эту телеграмму на стол? Зачем? Может быть, потому, что она знала, как я отношусь к Боре, и ей было бы тяжело увидеть подтверждение этого на моем лице сейчас, в такую трудную минуту.
Я оделся и пошел к маме. Она не спала. Мы сидели рядом, я гладил ее седые сухие волосы и не знал, как утешить ее. Она плакала тихо, чтобы не разбудить Галю.
Тогда я понял, как жестока и несправедлива подчас бывает молодость, хотя бы и наполненная высокими мыслями. Мама уснула только перед рассветом. Я прошел к себе, надел кондукторскую форму, взял пустую сумку и осторожно вышел из дому.
Серый свет сочился на лестницу из немытых окон. Старые коты, раздувшись, всхрапывали на ступеньках.
По Грузинам к товарной станции Брестской дороги ехали, погромыхивая, санитарные двуколки с красным крестом на зеленых брезентовых полотнищах. Из Зоологического сада летели на мостовую сухие, покоробленные листья сирени. По этим пыльным лиловым листьям и по брезентовым верхам двуколок громко били капли крупного утреннего дождя.
Старик со сторублевым билетом
Давно замечено, что люди, чья жизнь проходит в постоянном движении -машинисты, моряки, летчики, шоферы,-- бывают несколько суеверны. Суеверны были и мы, кондукторы московского трамвая.
Больше всего мы боялись старика со сторублевым кредитным билетом, так называемой "катеринкой". На билете этом был выгравирован пышный портрет Екатерины Второй с тугим атласным бюстом.
Если говорить без предвзятостей, то старик был даже довольно приятный -- умытый, ласковый и культурный. Из кармана его пальто всегда торчала аккуратно сложенная профессорная либеральная газета "Русские ведомости".
Старик всегда садился в трамвай ранним утром, как только мы выходили из парка и в сумке у нас позванивало 60 копеек мелочи, выданной нам на сдачу. Больше мелочи нам не давали.
Старик влезал в трамвай и с предупредительной улыбкой протягивал кондуктору сторублевую бумажку. Сдачи, конечно, не было. Но старик ее и не требовал. Он покорно сходил на первой же остановке и дожидался следующего трамвая.
Там повторялась та же история.
Так, пересаживаясь из вагона в вагон, старик бесплатно ездил на службу изо дня в день и из месяца в месяц. Придраться к нему было нельзя.
Сторублевая бумажка была всегда одна и та же. Мы, кондукторы линии 8, давно знали на память ее номер -- 123715. Мы мстили старику тем, что иногда язвительно говорили:
-- Предъявите вашу "катеринку" номер 123715 и выметайтесь из вагона.
Старик никогда не обижался. Он охотно протягивал нам пресловутую ассигнацию и так же охотно и даже торопливо, стараясь никого не затруднить, выходил из вагона.
Это был неслыханно упорный безбилетный пассажир. Против него были бессильны самые свирепые контролеры.
Но мы не любили старика не за эту ассигнацию 123715, а за то, что он, как утверждали старые кондукторы, знавшие его несколько лет, всегда приносил неприятности.
У меня за трамвайную службу было четыре неприятности.
Вначале я работал вожатым. Я водил вагоны по внутреннему кольцу "Б". Это была дьявольская работа. Вагоны ходили с прицепами. Сцепления были разболтаны, и потому было почти невозможно стронуть вагон с места без того, чтобы не дернуть прицеп и не услышать в ответ крикливые проклятья пассажиров.
Однажды у Смоленского бульвара на рельсы въехал белый автомобиль с молоком фирмы Чичкина. Шофер едва плелся. Он боялся, очевидно, расплескать свое молоко. Я поневоле плелся за ним и опаздывал. На остановках мой вагон встречали густые и раздраженные толпы пассажиров.
Вскоре меня нагнал один вагон линии "Б", потом -- второй, потом -третий, наконец -- четвертый. Все вагоны оглушительно и нетерпеливо трещали. В то время у моторных вагонов были не звонки, а электрические трещотки.
На линии создавался тяжелый затор. А шофер все также трусил по рельсам впереди меня и никуда не сворачивал.
Так мы проехали с ним всю Садовую-Кудринскую, миновали Тверскую, Малую Дмитровку, Каретный ряд. Я неистово трещал, высовывался, ругался, но шофер только попыхивал в ответ табачным дымом из кабины.
Сзади уже сколько хватал глаз ползли, оглушая Садовые улицы трещотками, переполненные пассажирами "букашки". Ругань вожатых сотрясала воздух. Она докатывалась от самого заднего вагона ко мне и снова мощной волной катилась назад.
Я пришел в отчаяние и решил действовать. На спуске к Самотеке я выключил мотор и с оглушительным треском, делая вид, что у меня отказали тормоза, ударил сзади чичкинский автомобиль с его нахалом-шофером.
Что-то выстрелило. Автомобиль осел на один бок. Из него повалил белый дым. Усатый шофер выскочил на мостовую, вытащил из кармана полицейский свисток и заливисто засвистел. Это было для меня полной неожиданностью. Я увидел, как с Самотечной площади бегут к вагону, придерживая шашки, околоточный надзиратель и городовой.
В общем, на следующий день меня разжаловали из вожатых в кондукторы.
Но на этом мои злоключения не кончились. Вскоре меня оштрафовали за то, что я сидел на задней площадке, когда мой вагон проходил по Театральной площади. На Театральной площади кондукторам полагалось стоять, так как это было самое оживленное место в Москве, где пассажиры беспрерывно вскакивали и выскакивали на ходу.
Потом мы, молодые кондукторы, придумали очень удачный, как нам сгоряча показалось, способ, чтобы немного передохнуть среди суматошного дня. Мы сговаривались с вожатым и уходили с конечной станции минуты на две, на три раньше, чем полагалось по расписанию, или, как говорили трамвайщики, "не выдерживали интервала".
Вожатый давал полный ход, мы быстро догоняли передний вагон той же линии и веселились. Передний вагон подбирал всех пассажиров, а мы шли порожняком. В вагоне было пусто и тихо, можно было даже почитать газету.
Способ этот казался нам безукоризненным. Но мы, конечно, как это часто бывает, "поскользнулись на апельсиновой корке", начали пересаливать и носиться порожняком по Москве по три-четыре рейса подряд. Выручка у нас стала меньше, чем у остальных кондукторов. Начальство тотчас заподозрило неладное. В конце концов, нас накрыли на этой хитрости и жестоко оштрафовали.
Эти неприятности обошлись без вмешательства старика со сторублевым билетом. Но однажды старик сел в мой вагон, и самый вид его показался мне более подозрительным и зловещим, чем всегда,-- старик весь сиял от расположения ко мне, кондуктору. Может быть, потому, что я проглядел и старику удалось проехать бесплатно не одну, а две остановки. Когда старик сошел, вожатый -- человек молчаливый и мрачный -- с треском отодвинул переднюю дверь и крикнул мне через весь вагон:
-- Теперь гляди, кондуктор! Как бы не случилось беды!
И он с таким же треском захлопнул дверь.
Я ждал неприятностей весь день, но их не было. Я успокоился. В полночь мы отошли от Ярославского вокзала последним рейсом.
В вагоне было несколько пассажиров, и ничто не предвещало беды. Я даже беспечно напевал про себя очень распространенную в то время песенку:
Ах вы, пташки-канашки мои!
Разменяйте бумажки мои...
У Орликова переулка в вагон вошел плотный господин в пальто с воротником "шалью" и элегантном котелке. Все в нем изобличало барство -слегка припухшие веки, запах сигары, белое заграничное кашне и трость с серебряным набалдашником.
Он прошел через весь вагон походкой подагрика, опираясь на трость, и тяжело сел у выхода. Я подошел к нему.
-- Бесплатный! -- отрывисто сказал господин, глядя не на меня, а за окно, где бежали, отражаясь в стеклах вагона, ночные огни.
-- Предъявите! -- так же отрывисто сказал я. Господин поднял набрякшие веки и с тяжелым пренебрежением посмотрел на меня.
-- Надо бы знать меня, милейший,-- сказал он раздраженно.-- Я городской голова Брянский.
-- У вас, к сожалению, на лбу не написано,-- ответил я резко,-- что вы городской голова. Предъявите билет!