Александр Грин - Том 2. Рассказы 1910–1914
Геннадий спрыгнул и отошел в сторону. Малинник, пылающий ягодами, стоял перед его глазами, сквозь серый забор, заросший со стороны переулка крапивой и одуванчиками, мерещились ему пышные, высокие лозы, рассаженные на одинаковом расстоянии друг от друга, и зубчатая листва, обрызганная красным дождем. Вершины лоз, заботливо подвязанных, каждая отдельно, суровой ниткой к высоким кольям, — соединялись над узкими проходами, образуя длинные своды из переплета стеблей, освещенных листьев и ягод. На разрыхленной, чисто выполотой земле тянулся дренаж.
Геннадий взволнованно переступил с ноги на ногу. Древний огонь земли вспыхнул в нем, переходя в глухой зуд мучительной зависти. Бесконечные, оплаканные потом поля, тощие и бессильные, как лошади голодной деревни, — выступили перед ним из вечерних дубовых рощ. Соломенные скелеты крыш, чахлые огороды, злобная печаль праздников и земля — милая, грустная, больная, близкая и ненавистная, как изменяющая любимая женщина.
— Эх-ма! — угрюмо сказал Геннадий. — Чухна проклятая!
Расстроенный, он вновь подошел к забору. Бесконечно враждебным, похожим на издевательство, казался ему этот клочок земли; мужик выругался, стукнул кулаком в доску, ушиб пальцы и побледнел.
Это не было пламенное бешенство оскорбленного человека, когда, не рассуждая, не останавливаясь, совершает он, охваченный яростью, — все, что подскажет закипевшая кровь. Холодная, нетерпеливая злоба руководила Геннадием; неопределенное, мстительное настроение, где голод и одиночество, брошенный кусок хлеба и чужой, мужицкий достаток смешивались в тяжком чувстве заброшенности. Трусливо озираясь, Геннадий вскарабкался на забор, тяжело спрыгнул и очутился в зеленой тесноте лоз.
Пряная духота, тишина, полная предательского внимания, и легкий шум крови привели его в состояние некоторого оцепенения. Присев на корточки, он с минуту прислушивался к дремотному дыханию сада, ощупывая глазами пятна теней и света; отдышался, шмыгнул носом и, убедившись, что людей нет, прополз в глубину. Оборванный, исхудавший, трясущийся от ненависти и страха, он напоминал крысу, облитую светом фонаря во тьме погреба. Еще что-то удерживало его руки, словно упругий лесной сук — идущего человека, но, понатужившись, мужик встал, поднял ногу и сильно ударил подошвой в ближайший кол.
Стебли, затрещав, вытянулись на земле. Стиснув зубы, Геннадий бросился всем телом в кусты, топча, ломая, выдергивая с корнем, скручивая и вихляя листья; брызги свежей земли летели из-под его ног и с корней выхваченных растений. Дух разрушения, близкий к истерическому припадку, наполнял его дрожью сладострастного исступления. Перед глазами кружился вихрь, пестрый, как лоскутное одеяло; через две-три минуты малинник напоминал вороха разбросанной, гигантской соломы. Пошатываясь, потный от изнурения, мужик подошел к забору. Спину знобило, усиленные скачки сердца расслабляли, перебивая дыхание. Заторопившись, он стал карабкаться на забор, срываясь, подскакивая, шаркая ногами по дереву; но через мгновение увидел рыжую голову Якобсона, вытянул вперед руки и замер.
Эстонец постоял на месте, раскачиваясь, как медведь, и вдруг положил ладони на плечи Геннадия. Горло старика клокотало и всхлипывало, как у человека с падучей, он хотел что-то сказать, но не смог и бешено обернулся к искалеченным кустам сада. Тогда Геннадий увидел, что рыжие вихры Якобсона тускнеют. На голову старика садилась таинственная, белая пыль: он быстро седел. Тягучий ужас раздавил мужика.
— Ты что делал? — хрипло спросил эстонец.
— Пусти! — взвизгнул Геннадий, подымая руки к лицу. Но его не ударили. Железные, пытливые пальцы давили плечи так, что болела шея.
— Ты ломал! — сказал шепотом Якобсон. От горя и волнения он не мог вскрикнуть и судорожно мотал головой. — Что будем делать теперь?
«Убьет!» — подумал Геннадий, тоскливо следя за прыгающими зубами эстонца. Мужику захотелось завыть, убежать вон, уткнуться лицом в землю.
— Я работал, — продолжал Якобсон, — десять лет. Ты приходил. Ты просил хлеба. Я дал тебе хлеб. Зачем был неблагодарным и ломал?
— А вот и ломал! — почти бессознательно, срывающимся голосом произнес Геннадий.
Отчаяние толкало его к вызову.
— Бей! Что не бьешь? Ломал! Э-ка! Чухна проклятая!
Загнанный, он озверел и теперь готов был на все. Пересохший язык бросил еще одно бессмысленное ругательство. Но не Якобсона хотел оскорбить он, а все, что появилось неизвестно откуда, рядом с обездоленной пашней, первобытным веретеном и мякиной: город, господа, книги, звон ресторанного оркестриона — неведомыми путями соединились в его сознании с нерусским, выхоленным куском земли. Но он не смог бы даже заикнуться об этом.
Старик согнулся, и вдруг голова его куда-то исчезла. В тот же момент Геннадий задохнулся от сотрясения, увидел под собой край забора, вверху — небо и грузно шмякнулся в переулок, затылком о камень. Багровый свет брызнул ему в глаза; он вскрикнул и потерял сознание.
Через полчаса он очнулся и сел, покачиваясь от слабости. Острая боль рвала голову. Поднявшись, мужик нащупал дрожащими пальцами висок, мокрый от крови, и заплакал. Это были теплые, злые слезы. Он плакал, неведомо для себя, о беспечальном мужицком рае, где — хлеб, золото и кумач.
Пришел и ушел*
IКогда Батль бросил мешок на койку и поднял голову, то увидел, что перед ним стоят трое, рассматривая новичка пристальным взглядом попугаев. Заспанные, обросшие волосами и полуголые в силу нестерпимого зноя, они лениво переминались с ноги на ногу; новое обмундирование Батля смутно напоминало им прежнюю жизнь в полку.
— Стоило попадать в такую дыру, — сказал бывший конторщик. — Что же, вы совершили какое-нибудь тяжелое преступление?
— Я не совершал никакого преступления, — возразил Батль. — Меня перевели сюда по моей просьбе.
Солдаты переглянулись и усмехнулись. Батль нахмурился.
— В чем дело? — с беспокойством спросил он. — Пожили бы в Покете, как я. Тоска и скука. Может быть, здесь служба опаснее, а жизнь труднее, но муштра хуже всего того в тысячу раз.
— Труднее? — спросил великан с соломенной бородой.
— Я нахожу, что так.
— Самая большая опасность, — заявил третий солдат, — заключается в дрянной воде. Вечно болит живот. Здесь известь и песок. Вода такая, словно вам скребут внутренности.
Батль пристально рассмотрел говорившего, но не нашел в его лице даже тени насмешки. Вслед за этим он остался один; его новые товарищи отправились возить воду.
Постояв немного в пыльной духоте глиняных стен, Батль вышел на двор.
Огромное количество кур, снующих под ногами, наполняло своим клохтаньем все углы форта. Батль насчитал не менее двухсот кур. Стадо толстых свиней преградило ему дорогу у ступеней входа комендантской квартиры. Кроме того, движение по двору затруднялось полотнищами простынь и женских рубашек, развешанных для просушки на веревках, протянутых во всех направлениях.
Человеческих голосов не было слышно. Где-то, дребезжа, тренькал, мозоля уши, скверный туземный инструмент. Батль двинулся по направлению звуков и скоро, обогнув угол вала, наткнулся на палисадник, заросший чем-то похожим на огромный пыльный салат. Там, за большим деревянным столом сидели пять человек: трое мужчин и две женщины.
Комендант сидел с поникшей головой, протянув ноги, и мрачно курил. Младшие офицеры, с наголо выбритыми головами, тянули через камышовые трубки из грязных стаканов мутную жижу. Молодая загорелая женщина беспрерывно зевала; вторая, старше ее, с видом изнеможения перебирала струны, натянутые на чем-то схожем с козьей ногой. Все пили виски. Эти люди, растрепанные, полуодетые, с помраченным жарой, пьянством и бездельем рассудком, едва двигали руками, — разве лишь затем, чтобы взять стакан или отогнать мух.
Батль простоял минут пять, но не услышал ни одного слова. Сидевшие, казалось, соперничали друг с другом в искусстве отмалчиваться. Батль поднялся на вал, заросший жесткой, колючей травой. По беспредельной пустыне, окружающей форт, разливался сверкающий, как металл, зной. Форт был забыт жизнью и неприятелем. Где неприятель? Истина смутно зашевелилась в уме Батля. Быть может, лет тридцать назад это неуклюжее земляное сооружение действительно покрикивало на пограничных туземцев… но теперь… теперь… Батль сладко зевнул.
С высоты вала он рассмотрел всю внутренность форта. По углам, между сараев и в глубине прохладных навесов, вдоль стен, спали немногочисленные солдаты. Батль рассматривал их, пока не заметил утреннего великана с соломенной бородой. Детина лежал на боку, поджав ноги коленями к подбородку, как младенец в утробе матери, и зычно свистел носом. В позе его было что-то трогательное.
IIДесять утомительных, пустых дней привели Батля в состояние холодного бешенства. Ночью, чтобы развлечься, он ел леденцы, привезенные им из Покета, и размышлял о несбывшихся приключениях.