Дмитрий Савицкий - Ниоткуда с любовью
* * *
Ключи она предложила сама. Сказала, что на даче никто не живет. Отец редко приезжает в столицу, а матери нет дела. Что лучше, когда кто-нибудь живет и топит, иначе дом промерзнет насквозь. Что на чердаке есть яблоки и соленья. Что когда-нибудь она навестит это вдохновенное захолустье, но, конечно, сначала позвонит. Что я сумасшедший, но и она тоже. Что не нужно думать об электричестве и дровах - отец платит на пятилетку вперед.
Мы стояли на Арбате у дверей овощной лавки. Моя шея ныла: разговаривая, я должны был задирать голову. Прохожие текли мимо, расплываясь в улыбках.
Я сказал ей, что буду работать как зверь. Что это очень кстати. Что в постели все одного роста. Что, когда она, позвонив конечно, приедет, я нанесу на ее всхолмия и долины указатели, знаки поворотов и ограничения скоростей.
Мы хохотали под совершенно голым студеным небом.
* * *
Париж появился тоже не с бухты-барахты. Я сидел без копейки, когда Борису приспичило сваливать на Запад. Проводить его в аэропорт и там бросить? Заставить удаляться по проклятому коридору Шереметьева в немыслимое Зазеркалье? Ну нет! Стукачи, солдатики внутренних войск, иностранцы в шубах, валютные бляди, таксисты, фарцовщики... Хорошенький хор, поющий прощальную арию, раскрыв ноты Уголовного кодекса...
Оставался последний трешник, когда позвонила Елена и предложила писать текст к ее фильму. "Какому фильму?" - удивился я. "Старик Кащеев, - был ответ, - два месяца обжирался лягушками в Париже. Отснял длиннющий фильм про традиции коммунаров, красный пояс, черные подвязки и прочую муть. Эдакий бородатый коммунистический бордель. Шлюхи поют "Интернационал" в приемной венеролога, пролетарии всех стран уединяются. В его фильм влезет не больше половины. Обрезки он отдает мне. Нужно слепить что-нибудь безобидное, видовое. Просек? Ты пишешь текст".
* * *
В Останкино я работал впервые. Телецентр строили долго, оборудование и отделка были заграничными, но, как всегда, чего-то недокупили, или кто-то намудрил с поставками, и в огромном здании не работали воздушные кондиционеры. Днем еще кое-как тянула по трубам хилая вентиляция. У ее решеток висели самодельные бумажные занавесочки. Когда шевеление газетных полосок прекращалось, начиналась паника. Но по ночам и эту вентиляцию отключали. К трем утра мы совершенно взмокали, и приходилось спускаться вниз на улицу подышать. "Сволочи! - рычала Елена. - На нашем этаже уже три инфаркта было. И все молодые. У начальства же все фурычит нормально". Она выросла в знаменитом детдоме, где начальство однажды дружно пошло под топор. Что они там вытворяли с малолетками, рассказывать она не любила, но про директора говорила: "Маркиз дед-сад..." Была она мужиковата, крепко сбита, вечно в брюках, окончила два факультета: философский и кинематографический. Коллекционировала чудаков, знахарок, наивных философов, задвинувшихся художников... С ее легкой руки друзьям удавалось посмотреть то, что никогда не выползало на официальный экран.
"Слушай, - рассказывала она про очередное свое открытие, - он клевый чувак, был в дикой депрессухе. Жена, китаянка, времен дружбы народов, умерла от рака. Пил как на работу ходил. Опустился. Стал забывать простейшие вещи. Тогда ее мать, старше его лет на пятнадцать, стала с ним жить. Теперь у них потрясающая любовь. Он написал трактат о пуговицах. Не смейся. Каждое общество застегивается по-своему. У египтян были заколки, костяные палочки, у персов чуть ли не бубенцы..." Я не знал, про кого она говорит, все ее рассказы составляли для мне одну бесконечную ленту одинаково сумасшедших историй.
"Пусть напишет вторую часть, посоветовал я ей.
"О том, что расстегиваются все одинаково. Это наведет его на очень несвежие мысли..."
Она бросила курить, поэтому затягивалась от моей сигареты.
"А бородач в соседней монтажной? - продолжала она в лифте. - Ты его видел? Он монтирует какую-то сказку второй год! Никак не может сложить вместе своих леших и богатырей... По-моему, он давно поплыл... Сказал на совете, что спящая красавица символ фригидности, и что он не знает, как пристойно ее разбудить.. - Думаешь, мы закончим до Нового года?"
* * *
Рядом с телецентром был громадный парк имени одного из вампиров. Пруд давно уже подмерз, но в полынье еще плескались утки. Шпана гремела диковинными игровыми автоматами. Милиционеры запихивали в машину вдребезень пьяного дядю с разбитым лицом. Удравшие с работы телевизионщики опохмелялись из больших запотевших кружек и крыли чем попало главного - с первого числа были запрещены для женщин брюки, а сильному полу было велено сбрить бороды. "Маразматик! неслось из пивного бара. - Он что, хочет на колени позырить? Я бы ему зад показал, лишь бы он успокоился. Кремлевский родственничек... Всё ему море по колено..." Кружился мелкий сухой снежок.
* * *
Нам было по пятнадцать. У Кисы чернели лермонтовские усики. Я курил дедовскую трубку. Мы выходили прошвырнуться по Броду. Навьюченные, пугливо озирающиеся колхознички пробирались в нарядной толпе столичных фланеров. Грузинские мальчики хватали за руки блондинок. Узбекский король пик жирно вываливался из такси. Две неопытные девчушки, согласившиеся выпить с белобрысыми близнецами-лейтенантами, мялись у дверей "Российских вин". У телеграфа длинный пикап криво стоял в запрещенном месте: знаменитый поэт ловил на ржавый крючок официальной славы очередную простушку; лицо его было деланно равнодушно. Мягко вздыхали тяжелые двери подъездов. Генеральские жены и любовники балерин спускались вниз купить букет черемухи или шоколадный торт "Отелло". В неожиданных прогалинах тишины раздавались удары кремлевских курантов.
Где-нибудь у витрины Елисеевского магазина Киса хватал меня за руку: "У газетного киоска. Парочка. Она в шляпке, он с портфелем. Давай дальше..."
Это была игра. Я должен был описать, как выглядела худосочная дама в сиреневом мятом платье, как ее супружник возился с портфелем, запихивая в него журнал с розовощеким поросячьим президентом; портфель кусал пальцы, журнал корчился, морщился и гримасничал царь Никита на обложке "Огонька". Игра включала в себя все: проехавшие машины, их марки, прохожих, витрины магазинов, кошек и собак, детские велосипеды, цветочные клумбы, инвалидные коляски, пуговицы пузатого генерала... Она уплотнялась до еще более мелких деталей, требовала цвета, цифр, и с первого плана перескакивала в провалы переулков, миражи проходных дворов, оазисы скверов. Иногда, поспорив, мы летели на полквартала назад и, ошарашивая какую-нибудь приличную даму в изъеденной молью накидке, набрасывались на ее товарку. "Что я тебе говорил? - вопил Киса. Крашеная в зеленом! И шеи совсем нет!"
Игра кончилась, когда я бросил школу и ушел из дому. Но привычка осталась. Я легко раскладывал на детали целые фильмы; пугал мать подробным описанием сервировки стола у тетки Евдокии на прошлой Пасхе; запоминал не адреса, а повороты улиц, спины заборов, надписи на них, гроты подъездов, морды лифтов... Привычка оборачивалась против меня. В самые неожиданные моменты почти со щелчком включалась память и с садистской настоятельностью подсовывала лицо с совершенно лысыми глазами (обмороженное окно электрички, день, когда я узнал, что у матери рак) или упорно повторяющийся эпизод с дракой во дворе: длинный алкаш, загребая руками, падал на черный лед и его череп с арбузным треском раскалывался - от расплывающегося пятна на льду шел ровный пар.
Во время первых столкновений с Галиной Борисовной умение схватывать окружающее не раз выручало меня. К сожалению, многие из её прислужников прекрасно знали игру и были оттренированы не хуже.
* * *
Разобрать по крупицам парижские отрывки не составляло труда. Я не думал о незаконченной главе. Днями и ночами просиживая за монтажным столом, я пытался проломить железобетонный целлулоид и просочиться в мир, запертый на замок. Что можно было найти в буках про Париж? Ни черта! В лучшем случае Эйфелеву хреновину с Триумфальной аркой. Но жизнь улиц, кафе, рынков, набережных, ночных заведений, смеющихся толп, бесконечных потоков машин, - жизнь, которая хлынула с крошечного экрана, - была под запретом. Во времена Никиты на экран проскочило несколько хроникальных западных фильмов. Появилась марсианская Америка. Мелькнул и Париж. Но толстощекого ниспровергателя ниспровергли. Фильмы исчезли. Писатели, дотошно и сладко описывавшие гнилой Запад, получили по шапке. Их книги исчезли из библиотек. Для торжества оглупления нужно было лишь одно: не знать. Еще лучше было знать то, чего нет. И уж обязательно заставить замолчать тех, кто знал. Корявая истина сонных будней. Все это впервые пришло мне в голову. До этого я пользовался словом "бред". Теперь становилось понятным, почему любой снимок из заграничной жизни действовал как замедленный взрыв.
Я работал над доцензурным материалом. Возможности, хоть в далеком будущем, своими глазами увидеть иной мир не было. Для этого нужно было начинать мутировать: вступать в партию, терять рудиментарные признаки, делать карьеру, проявлять лояльность, пить с шефом и, ругая в узком кругу всеобщее непотребство, медленно приближаться к щели в чугунном занавесе.