Зинаида Гиппиус - Том 6. Живые лица
– Защитите меня… Меня увозят, обманом… Вы написали «Зеленое кольцо»… вы поймете…
И вдруг, взглянув в открытую дверь столовой, вскрикнула:
– Вот, у вас А. А. Блок… Он тоже защитит, поможет мне… Умоляю, не отдавайте меня ему…
Блок вышел в переднюю. Мы стояли с ним оба беспомощные, ничего не понимая. Девушка, неизвестная и Блоку, была явно нервно расстроена. Не знаю, чем бы это кончилось, но тут опять позвонили, и вошел «он», брат девушки, очень нежно стал уговаривать ехать с ним – домой (как он говорил). Общими силами мы ее успокоили, уговорили, отправили.
Впоследствии узналось, что девушка, хоть и действительно нервно расстроенная, не совсем была неправа, спасаясь от брата. Темная какая-то история с желаньем братьев из расчета упрятать сестру в лечебницу… Темная история.
Но что мы могли сделать? Мог ли когда-нибудь человек помочь человеку?
Мы, однако, невольно омрачились. И без того грусть и тревога лежали на душе.
Все это было, кажется, в последний,В последний вечер, в вешний час.И плакала безумная в передней,О чем-то умоляя нас.Потом сидели мы под лампой блеклой,Что золотила тонкий дым.А поздние, распахнутые стеклаОтсвечивали голубым…
В моем кабинете, под этой «блеклой» лампой, медленно куря одну тонкую папиросу за другой, Блок выслушал мои о нем довольно резкие строки. Мне хотелось стряхнуть с нас обоих беспредметную грусть этого свидания. Лучше спорить, горячиться, сердиться…
Спор был, но и он вышел грустный. Блок возражал мне, потом вдруг замолчал. Через минуту заговорил о другом, – но понятно было, что не о другом, о том же, только не прямо о предмете, а как всегда он говорит – около.
Не хотелось говорить и мне. Да, все это так, и нельзя не требовать от каждого человека, чтобы он был человеком, и не могу я от Блока этого не требовать, но… как больно, что я не могу и не перестану! В эту минуту слабости и нежности хотелось невозможного: чтобы прощалось вот таким, как Блок, непрощаемое. Точно от прощения что-нибудь изменилось бы! Точно свое непрощаемое, свою трагедию не нес Блок в самом себе!
Мы сидели поздно, совсем заголубели окна; никогда, кажется, не говорили мы так тихо, так близко, так печально.
Даже на пустынной улице, около свежего сада, он еще остановился, и мы опять говорили о чем-то, о саде, о весне, опять по-ночному тихо, – окна у меня были низкие.
…Ты, выйдя, задержался у решетки,Я говорил с тобою из окна.А ветви юные чертились четкоНа небе – зеленей вина.Прямая улица была пустынна.И ты ушел в нее, – туда…Я не прошу. Душа твоя невинна.Я не прошу ей – никогда.
Вернувшись осенью 16-го года в Петербург из деревни, мы узнали, что Блок если не на фронте – то недалеко от фронта: служит в Земско-Городском Союзе. Вести о нем приходили хорошие: бодр, деятельно работает, загорел, постоянно на лошади… Мать сообщала мне, что очень довольна его письмами, хотя они кратки: – некогда.
26Я, может быть, увлекаюсь и злоупотребляю подробностями встреч моих с Блоком. Но кому-нибудь из любящих его память будут интересны и они. Теперь досказать осталось немного.
Дни революции. В самый острый день, а для нас даже в самый острый момент (протопоповские пулеметы с крыш начали стрелять в наши окна, то с улицы, то со двора) – внезапное появление Б. Бугаева – Андрея Белого. (Он уже с год как приехал из Швейцарии в Москву, один, говорил, что ввиду призыва, но на войну не пошел. Связался с издательством одной темной личности – Ив[анова]-Разумника, что-то писал у него, ездил к нему в Царское Село.) В этот день он мирно ехал из Царского, где было еще тихо, и обалдел, выйдя из вагона прямо на улицы революционного города. В шубе до пят – он три часа волокся к нам пешком, то и дело заваливаясь под заборы, в снег от выстрелов. Так обезножел, что у нас в квартире и остался (да и выйти побаивался).
Опять вижу в эти дни танцующую походку, изумленно-скошенные глаза, гомерические речи и вскрики: «Да-да-да, теперь русский флаг – будет красный флаг? Правда? Правда, надо, чтоб был красный?»
Без моего погибшего дневника не могу восстановить даты, но скоро, очень скоро после революции, через неделю или две, – вот Блок, в защитке, которая его очень изменяет, взволнованно шагающий по длинной моей комнате. Он приехал с фронта, или оттуда, где он находился – близ северо-западного фронта.
В торопливо-радостные дни эти все было радостно и спешно, люди приходили, уходили, мелькали, текли, – что запоминалось? что забывалось?
Но Блок, в высоких сапогах, стройно схваченный защиткой, непривычно быстро шагающий по моему ковру, – ярко помнится; и слова его помнятся, все те же он повторял:
– Как же теперь… ему… русскому народу… лучше послужить?
Лицо у него было не просветленное; мгновеньями потерянное и недоуменное; все кругом было так непохоже на прежнее, несоизмеримо с ним; почему вдруг вспомнилось лицо Блока, тоже растерянное, только более молодое и светлое, и слова:
– Как же теперь… его… Митьку… воспитывать?
Тогда только промелькнуло; а теперь, когда вспоминаю это воспоминание, – мне страшно. Может быть, и тут для Блока приоткрылась дверь надежды? Слишком поздно?
27Наступил период, когда я о Блоке ничего не помню. Кажется, он опять уехал к месту службы. Потом мы уехали на несколько недель на Кавказ. Там – два-три письма из Москвы, от А. Белого. По обыкновению – сумасшедше-талантливые, но с каким-то неприятным привкусом и уклоном. С восторгами насчет… эсдеков. С туманными, но противными прорицаниями. Что же спрашивать с Белого? Он всегда в драме – или мелодраме. И ничего особенно ужасного и значительного отсюда не происходит.
Наше возвращение. Корниловская история, – ее мы переживали изнутри, очень близко, и никак не могли опомниться от лжи, в которую она была заплетена (и до сих пор заплетена). Виделись ли мы с Блоком? Вероятно, мельком; потому, думаю, вероятно, виделись – что мой телефон осенью, совершенно поразивший меня, был действием простым, как будто и не первой встречей после весны.
Конец, провал, крушение уже не только предчувствовалось – чувствовалось. Мы все были в агонии. Но что ж, смириться, молчать, ждать? Все хватались за что кто мог. Не могли не хвататься. Савинков, ушедший из правительства после Корнилова, затевал антибольшевицкую газету. Ему удалось сплотить порядочную группу интеллигенции. Почти все видные писатели дали согласие. Приглашения многих были поручены мне. Если приглашение Блока замедлилось чуть-чуть, то как раз потому, что в Блоке-то уж мне и в голову не приходило сомневаться.
Все это было в начале октября. Вечером, в свободную минутку, звоню к Блоку. Он отвечает тотчас же. Я, спешно, кратко, точно (время было телеграфическое!), объясняю, в чем дело. Зову к нам, на первое собрание.
Пауза. Потом:
– Нет. Я, должно быть, не приду.
– Отчего? Вы заняты?
– Нет. Я в такой газете не могу участвовать.
– Что вы говорите! Вы не согласны? Да в чем же дело?
Во время паузы быстро хочу сообразить, что происходит, и не могу. Предполагаю кучу нелепостей. Однако не угадываю.
– Вот война, – слышу глухой голос Блока, чуть-чуть более быстрый, немного рассерженный. – Война не может длиться. Нужен мир.
– Как… мир? Сепаратный? Теперь – с немцами мир?
– Ну да. Я очень люблю Германию. Нужно с ней заключить мир.
У меня чуть трубка не выпала из рук.
– И вы… не хотите с нами… Хотите заключать мир… Уж вы, пожалуй, не с большевиками ли?
Все-таки и в эту минуту вопрос мне казался абсурдным. А вот что ответил на него Блок (который был очень правдив, никогда не лгал):
– Да, если хотите, я скорее с большевиками. Они требуют мира, они…
Тут уж трудно было выдержать.
– А Россия?!.. Россия?!..
– Что ж Россия?
– Вы с большевиками, и забыли Россию. Ведь Россия страдает!
– Ну, она не очень-то и страдает…
У меня дух перехватило. Слишком это было неожиданно. С Блоком много чего можно ждать, – но не этого же. Я говорю спокойно:
– Александр Александрович. Я понимаю, что Боря может… Если он с большевиками – я пойму. Но ведь он – «потерянное дитя». А вы! Я не могу поверить, что вы… Вы!
Молчание. Потом вдруг, точно другой голос, такой измененный:
– Да ведь и я… Может быть, и я тоже… «потерянное дитя»?
Так эти слова и остались звенеть у меня в ушах, последний мой телефон с Блоком:
«Россия не очень и страдает… Скорее уж с большевиками… А если и я „потерянное дитя“?»
О катастрофе не буду, конечно, распространяться. Прошла зима, страшнее и позорнее которой ранее никогда не было. Да, вот это забывают обыкновенно, а это надо помнить: большевики – позор России, не смываемое с нее никогда пятно, даже страданиями и кровью ее праведников не смываемое.