Ирина Грекова - Свежо предание
Посуда у них оказалась. Костина мать вынула ее из фанерной тумбочки несколько обмызганных чашек, блюдца, ложки, один ножик - и стала на стол накрывать. Костя помогал, уронил блюдечко, разбил - она только засмеялась. Вместо блюдца пришлось поставить глубокую тарелку. Костя с матерью потешались, глядя, как смешно и сиротливо стояла синяя чашка на белой тарелке и "для утешения" положила к ней, вместо чайной, столовую ложку, но и этого им показалось мало - дали разливательную, "половник". "Чур, я буду пить из этой чашки!" - завопил Костя. Володька молчал и думал: "А у нас сервиз". И в самом деле, у них дома был чайный сервиз - двенадцать тоненьких, бледных фарфоровых чашек с фиалками, с золотым ободком, и среди них чайник - важный, как учитель. Сервиз стоял в "горке" и подавался только самым почетным гостям. Володю с сестренкой тогда угоняли спать.
Сели за стол. Костина мама внесла целое блюдо теплых, только что испеченных булочек. Булочки - так себе, темноватые, не из лучшей муки, дома у Володьки таких не подавали, гостям особенно. Но Костина мать предупредила: "Кусайте осторожнее, в каждой булочке - сюрприз!" Володька куснул булочку в ней оказался запечен карандаш на золотой цепочке. Взял другую - в ней перышко! Костя тоже взял две булочки и нашел в одной - крохотную бутылочку, в другой - ключик. "От чего ключик?" - закричал Костя. "От счастья", как-то загадочно ответила мать. Володька подумал: "А у меня карандашик, это лучше, чем ключик какой-то, от чего, непонятно". Ему хотелось взять еще булочку и посмотреть, что в ней будет. Костина мать, видно, заметила и дала ему третью. Он ее есть не стал (невкусно), а только разломил и вынул крохотную куколку, в полмизинца ростом стесняясь, положил на стол, сказал басом: "Сестренке снесу", - и заторопился домой. "Нет, мы тебя еще не пустим, - сказала Костина мать, - а для сестренки я тебе дам еще две - нет, три булочки!" - сама пошла в переднюю и сунула в карманы кожушка по булочке, третья не помещалась, она ее положила в шапку. "Нет, она все-таки ничего, думал Володька, - хотя и странная".
Вернувшись в комнату, они стали играть в какие-то глупые игры. Володьке даже нравилось, но он чувствовал, что глупо. Они завязывали кому-нибудь глаза, катали его по дивану, как мешок, потом он должен был встать и показать пальцем, где дверь, где окно (смеху было, когда ошибался!). Потом они переставили все вещи, из стола сделали дом, из табуретки - собачью будку. Туда влез Костя, согнулся в три погибели и лаял. Тут уж хохотали все, и Володька тоже. Под столом устроили квартиру и стали играть, будто там живут. Сделали из шляпной коробки маленький столик, накрыли: вместо чашек всякая ерунда - баночка из-под горчицы, солонка, чернильницы без чернил. В чернильнице чай стал лиловый - Костя его попробовал, по подбородку потекли лиловые слюни. Прежде чем послать Костю умываться, мама еще нарисовала ему на лбу вторую пару глаз. Очень было смешно, но и стыдно немножко. Володька думал: "А еще взрослая!"
Когда вылезли из-под стола и умылись, Костина мама сказала: "Ну, хватит безобразничать, будем играть в писателей". Володька нахмурился: писать он не любил. Но писать оказалось не нужно. Они просто сочиняли рассказы. Один начинал, обрывал на самом интересном месте, потом продолжал другой, потом третий. Все старались посмешнее. Чтобы трамвай ходил на дуге или бабочка штаны носила... Володька сперва стеснялся (вот уж кто из троих чувствовал себя взрослым!), но потом разошелся и он. Он опьянел от глупостей и хохотал так, что даже в животе кололо. Под конец они устали, вымотались, притихли и только время от времени пофыркивали, вспоминая самое смешное.
Тут неожиданно раздалось шипение, и часы начали бить. С ними это иногда случалось: они начинали самопроизвольно бить в любое время дня и ночи, особенно если Костя перед тем ковырялся в механизме. Усмирить их в таких случаях было невозможно: их клали набок, встряхивали, а они все били. Володька этого не знал и считал удары. Досчитав до пятнадцати, он забеспокоился и вспомнил, что ему строго-настрого велели возвращаться не позже половины десятого. "Ты их не слушай, это они так", - успокаивал его Костя. Но все равно он пошел домой. Эти часы его доконали.
Он долго мешкал в передней, напяливал кожушок, перекладывая булочку из руки в руку. А часы все били. Костя с матерью стояли обнявшись и смотрели на него. Почти одного роста: она маленькая, он - большой. Чужие, какие чужие! Наконец с трудом он ушел.
Он шел по лестнице и мял булочку в руках. У него было смутно на душе, стыдно, что он хохотал вместе с ними, как маленький. Все у него там было, в душе: и тоска, и зависть, и гордость: "а у нас сервиз". Ну так что же, что сервиз?
Сойдя вниз, он бросил булочку, сжал кулак и погрозился кому-то там, наверху:
- У, жиды проклятые!
Потом пошел к себе домой.
* * *
Когда Костя был маленький, его возили к дедушке на трамвае, а когда он подрос, то стал ездить один.
Дедушка, папин отец, Рувим Израилевич, жил на Петроградской стороне. Дом был когда-то богатый, так называемый "доходный дом", с цветными стеклами, кариатидами, кафельной облицовкой. Теперь все это облезло, облупилось, выкрошилось.
Квартира дедушки была обширная, с высокими потолками, но темная, мрачная. Потолки закоптели еще со времен гражданской войны и военного коммунизма, когда отапливались печурками. Двери были высокие, тяжелые, красного дерева, с фигурными ручками - на них Костя любил кататься, когда был мал. Петли у них пели.
В давние времена в квартире жила большая семья: дедушка с бабушкой, дедушкина сестра, тетя Роза, папа, две папины сестры -тетя Рая и тетя Генриетта. Бабушка умерла вскоре после революции, тетя Рая тоже умерла, тетя Генриетта вышла замуж и уехала в Москву. Папа женился и тоже ушел из дому: "Не могу я жить в таком мавзолее". Остались только дедушка и тетя Роза.
Постепенно их "уплотняли", отбирая одну комнату задругой. Появились разные жильцы, сколько - сосчитать было трудно. Кто-то шумел примусами и ссорился на кухне, а дедушка с тетей Розой под конец остались в двух комнатах. Комнаты были большие, но тесно заставленные. Дедушка с тетей Розой ни с чем не хотели расставаться из обстановки, в каждой вещи была душа, частица прошлого.
Отдавая очередную комнату, они нанимали рабочих и покорно перетаскивали мебель к себе. И теперь в двух оставшихся комнатах было темно, всюду громоздился дорогой хлам - бывшие вещи. Все это пришло в упадок, пылилось, рассыхалось, трещало по ночам: бархатные кресла "жакоб", буфет, торжественный, как саркофаг, и, под стать ему, письменный стол величиной с небольшую площадь, на котором чернильный прибор выглядел какой-то застройкой. Какие-то козетки, веера, альбомы... Было тесно. Но, по традиции, одна из комнат упорно называлась "столовой" - в ней дедушка с тетей Розой обедали, а другая - "спальней" - в ней они спали, разделенные книжным шкафом, из которого порой на постель к Розе вываливались тома. Места в "спальне" было ровно столько, чтобы повернуться, ушибая бока о мебель, раздеться на ночь, лечь и читать. Оба любили читать перед сном и иногда, прочтя что-то интересное, стучали друг другу в шкаф и делились впечатлениями. Они были очень дружны -дедушка и тетя Роза.
Дедушка Рувим Израилевич, по специальности врач-терапевт, теперь, разумеется, частной практикой не занимался, работал в поликлинике. Он пользовался славой отличного диагноста, и к нему охотно шли больные. Кроме того, он читал лекции в мединституте, так что бывал дома немного, только по вечерам. А тетя Роза нигде не работала: она пожертвовала собой для Рувима, чтобы вести его хозяйство. Хозяйничать она, собственно, не умела, но с тех пор как бедный Рувим овдовел, она дала себе слово смотреть за ним и смотрела. По утрам она кричала: "Рувим, ты уже вымыл зубы?"
Тетя Роза была худая, резкая старая дева, горбоносая, с серыми, в коричневых тенях глазами. Профиль Данте Алигьери. Свои редкие, прямые, тонкие волосы она красила в ярко-черный цвет, и сквозь них жутковато просвечивала бледная кожа. На кухню она выходила с лорнеткой и, далеко стоя от примуса, помешивала в кастрюле суп или другое варево. На вкус у нее все было всегда одинаковое: кто-то, кому она верила, научил ее пользоваться специями, якобы полезными для здоровья, и любое блюдо пахло у нее гвоздикой, корицей, лавровым листом.
А бедный Рувим даже не замечал, что она ставит перед ним на стол. Он поздно приходил с работы, с трудом пробирался к столу, усаживался. Роза приносила закопченную кастрюлю с серым супом, от которого сладко пахло специями. Рувим Израилевич машинально глотал суп, отламывал маленькие куски черствого хлеба своей белой рукой, высушенной постоянным мытьем, с большим чистым ногтем на мизинце. Поев, он говорил: "Спасибо, дорогая Роза", вынимал из потемневшего серебряного кольца сероватую салфетку и вытирал висячие, до сих пор черные усы.
Пока Роза убирала со стола, он курил и читал газету - подробно, от доски до доски, бормоча про себя, фыркая и волнуясь. Время от времени он кричал: "Роза, ты слышала? Роза, ты читала?" Это когда его что-то особенно возмущало. Роза спрашивала: "Что тебе, больше всех нужно? Будешь ты иметь покой или нет?" Ха, покой! Нет, о покое не могло быть и речи. Где это видано такое? В основе он был согласен: да, великая революция, да, неслыханный переворот, да, да, все это он знает и со всем согласен. Но частности? Это другое дело. Он вмешивался во все: в политику, внешнюю и внутреннюю, в работу наркоматов и главков, в электрификацию и индустриализацию, черт возьми, в народное просвещение и здравоохранение. "Что я могу - я, рядовой, даже не очень умный врач? - говорил он. - И меня таки никто не просит. Но это решение - именно это! - классический случай олигофрении. Нет, хуже маразма! Роза, ты меня слышишь?" А тетя Роза предостерегающе говорила: