Борис Зайцев - Золотой узор
И когда вечером, в большой нашей зале, с разложенными липкими бумажками для мух, я пела, то мои Чайковские, и Шуманы, и Глинки все витали в четырех тех же стенах, где Маркуша слушал преданно, отец снисходительно, Георгий Александрович задумчиво.
К концу июля он собрался. На прощанье говорил мне:
- Вы зимой должны серьезнее заняться пением. Надо вас кое-кому показать.
Мне было жаль, что он уехал. Мне нравилась его слегка обостренная ласковость, изящество, – это немного подбодряло.
Если бы Маркуша, чистосердечно всхрапывавший на своей постели, знал о смутных, беглых, но и острых полу-чувствах, полу-мыслях легкомысленной своей жены, то вряд ли это очень бы его порадовало.
Время же шло. Мужики возили рожь, овес, косили и пахали под озимое. Любовь Ивановна мелькала иногда у веялки, во дворе, в красном своем платочке, или же на риге: там к посеву обмолачивали первые снопы. Никто не бунтовал, помещиков не жгли. И в поле, ночью, при огнистом лете августовских звезд, слабом благоухании нив сжатых казалось, как всегда в деревне: нет ни городов, ни людей, ни дел - лишь тишина да вечность. Но надолго остаться здесь…
И когда осенью мы трогались в Москву, то и отца жалела я здесь оставлять, и вновь Москвы хотелось - шумной, острой.
Москва же - это Спиридоновка, где у подъезда встретит нас учтивый Николай, блестя глазами и слегка попахивая водочкой, торжественно потащит вещи.
Всплеснет руками красноносая Марфуша, золотые серьги дрыгнут - хлопнувши себя руками по бокам, помчится вниз - да не забыли-ль на извозчике чего, да как Андрюшенька-то вырос, да сейчас сварю, да сжарю, подмету…
И скоро вечер, и знакомый самовар клубит в знакомой маленькой столовой, зеленеет лампа у Маркуши в кабинете, бледнозеленоватое и золотистое мерцание Москвы вечерней в окнах его мирной комнатки. О, как мне не любить тех легких, светлых лет!
Иду, молчу и подавляю вздох. Сквозь слезы, может быть, и улыбаюсь.
И я пою, как раньше, и хожу с тем же «Musique», и очень мало уж теперь боюсь Ольгу Андреевну. Да и она со мною по-иному.
- Наталья, ты как будто…ты недурно стала петь.
Не знаю, то ли я окрепла, голос вырос, но, действительно, в ту осень мне везло. Я пела как-то у себя на Спиридоновке, на небольшой нашей вечеринке. То, что студенты хлопали, что хвалил Георгий Александрович, - все это ничего. Но почему Нилова на меня кинулась, обняла, и сквозь нечистые зубы гаркнула: «Наташка, ты счастливая родилась!», Костомарова одобрила - солидно и без аффектации? И почему зеленовато-неблагожелательная искра промелькнула в глазах Жени Андреевской?
Через несколько дней я, Маркуша и Георгий Александрович отправились на вечер в клуб литературный, очень тогда модный. Из мглы годов, так ясно вижу предрождественский снежок вечера московского, вкусный воздух, Ваньку, везшего трусцой, теплый, ярко-электрический вестибюль, - тепло и свет, нарядную толпу, духи и ощущение легкости, волнения и опьяненья.
Был перерыв. В проходах толкалась публика, со стен глядели знаменитые артисты и писатели. В дальних комнатах игроки шелестели картами, а в зале с бледно-фиолетовыми фресками резались в железную дорогу, за столом зеленым.
Мы в карты не играем, будем слушать прения о символизме, улыбаться декадентам с желтыми цветочками, ощущать праздничное, приодетое племя московское - адвокатов, врачей, актеров, будем мы вдыхать духи актрис. Когда же отбранятся мистики с позитивистами, передвинемся на верх, где в зале ресторанной все утонет в гуле, болтовне, чоканье - легком бреде опьянения.
В этот вечер Георгиевский познакомил меня с двумя старичками из дирекции. Я была приглашена петь в клубе на ближайшем вечере.
Мне и приятно было, что вот пригласили, и какой-то ветер пролетал: э-э, да не все ли равно, что обо мне подумает сморщенный человечек с лисьим и лукаво-добродушным взглядом.
Он со мной чокнулся.
В это время мимо столика нашего проходил темноволосый с проседью, крупный и распаренный человек. Галстук его съехал, борода помята, а глаза тяжелые, красивые.
Он бесцеремонно хлопнул старичка по плечу.
- Нарзаном прохлаждаетесь? Омоложение седин? А-ха-ха-ха… я ищу вас. Дельце.
- Александр Андреич! Дельце-с? Может быть, присядете? Ежели не секретное.
- Какое там секретное…
Он поклонился нам несколько грузно. Мы познакомились. Он поерошил волосы крупной рукой с ярко блеснувшим бриллиантом, повалился на стол грудью, засмеялся.
- Да, с накладочкой у вас игра, с накладочкой… это уж что там.
Старичок заволновался. Как с накладочкой, играют только члены, выбор строгий…
Александр Андреич свистнул.
- Зальцфиша знаете? Ну, из манжеты раз - восьмерка, два - пятерка, что понадобится. Впрочем - он взглянул вдруг на меня - для дам это неинтересно.
И взор его вдруг стал каким-то полным, ласковым и сильным.
Когда он отошел, я спросила у старичка, кто это.
Тот удивился. Видимо, из всей Москвы одна я и не знала лишь его - известного художника и декоратора.
- Но картежник-с, преотчаянный. И вообще беспокойный… Ах путаный, ах беспокойный какой.
- Человек большого дарования, - заметил Георгий Александрович, - но и великой распущенности. Он на дурной дороге.
«Ну, и пусть на дурной», думала я позже, возвращаясь домой в санках, рядышком с Маркушей. «Мне какое дело?»
Была я весела, даже веселее обычного. Дома все мне показалось милым и уютным. Даже с нежностью поцеловала я Маркушу. «Ах, рыцари мои, ах, рыцари!» Я улыбалась, раздеваясь - представляла себе, как Георгий Александрович, равнодушно, приподнявши воротник пальто плывет на извозце к своим пенатам - бюсту Юпитера Отриколийского, папкам Вермеера, монетам древнего царства Боспорского.
«А тот? А знаменитый художник?» Я не выдержала, повалилась на постель. «Режется в железку?
Прожигает жизнь в литературном клубе?» На меня из темноты взглянули вновь его блестящие, мужские и порочные глаза, я с наслаждением вытянулась на своей кровати, - что-ж, я молода, может быть не плоха. Пусть смотрит.
VII
За неделю до моего вечера заболел Андрей. Сначала просто перхал и чихал, потом раскашлялся, жар. И накануне — все кашляет, доктор сказал — бронхит, но сильный, с наклонностью к воспалению легких. Что тут делать? Смазывали мы его, растирали, и глотал он даже, бедненький, микстуру — температура же все прежняя. Если в легких что-нибудь, так очень плохо.
Я волнуюсь, разумеется. Маркуше не до электронов. Все сидит у него в детской. Мне же — не ждать. Андрей в жару, а у меня концерт. Колебалась ли я тут? Нет, нет прямо скажу. Да и Маркуше в голову не приходило дома меня оставлять, силою мужа, властию мужа. Где там! Я ведь артистка, барыня, певица. Маркуша даже был смущен — как я одна поеду — но и тут напрасно беспокоился: Георгий Александрович заехал во-время.
Я была в белом бальном платье, легка, возбуждена, почти пьяна: волнением за Андрея, молодостью, смутным ощущением значительности дня. Поцеловала, покрестила мальчика.
— Ну, ты не простудись, Наташенька… знаешь, после концерта… Георгий Александрыч, я уж на вас…
Мне нечего скрывать, как только заперла Марфуша за мной дверь, и Николай подсадил в санки с рысаком, дрожавшим под голубой сеткою, я забыла и Маркушу, и Андрея, я летела, ветер в ушах пел, снежной пылью резало лицо: — синяя ночь московская крыла меня, мои меха, нитку жемчужную на шее; и большие звезды, раскаленные морозом, пробегали надо мной, — цеплялись за деревья, за углы домов.
Ах, острота зимы, свет и волненье в сердце, визг саней, и спазма в горле…
Вечер начался уже, когда Георгий Александрович ввел меня из вестибюля в небольшую артистическую. Пианист, бритый, худой, с оттопыренными губами, отхлебывал чай из чашечки. С ним полная дама в декольтэ. Козлобородый поэт в сюртучке не первой молодости, прохаживался вдоль коньяка, поглаживал в петлице розу. Актеры, певцы, дамы. Цветы, хрусталь. Казалось мне особенным сегодня все — будто в свету. Люди известные, и с именами, я одна — неведомая ученица Ольги Андреевны. Но я не стеснялась. Значит, есть у человека, в некие минуты, гении за плечами, проносящие его беззвучно, легким летом.
Помню, я пила чай и болтала, точно у себя дома. Раза два мелькнул в мозгу Маркуша, и Андрюшино личико раскрасневшееся, но я остановиться не могла, как не могла нынешним вечером не петь. Не могла — и все тут.
Исполнители всходили лесенкой наверх, где сцена. Смутно доносились к нам аплодисменты, и оттуда же спускались отработавшие — в возбуждении, блестя глазами, поправляя платья, галстуки. Тем же путем и мы взошли с Георгиевским, сели в кулисах. Декорации, рояль; направо — зала, блеском, светом и людьми кипящая. Мне даже показалось, что оттуда бьет свет нестерпимый, что меня он всю пронизывает, я в нем трепещу.
Георгий Александрович улыбался.
— Какая вы сегодня…
— Ну?