Макс Фриш - Homo Фабер
Герберт купил ананас.
Я твердо решил, как уже сказал, лететь назад в Мехико. Я был в отчаянии. Почему я этого не сделал, не знаю.
Вдруг оказалось, что уже полдень...
Мы стояли на молу, где меньше воняло, зато еще больше пекло солнце, потому что совсем не было тени, и ели ананас; нам пришлось наклониться вперед - он был такой сочный, что с него просто текло, а потом перегнуться через перила, чтобы сполоснуть липкие пальцы; теплая вода тоже оказалась липкой, но, правда, не сладкой, скорее соленой, и пальцы воняли водорослями, мазутом, ракушками, какой-то гнилью, так что их пришлось тут же вытереть платком. Вдруг гул мотора! Я стоял оцепенев. Мой "ДС-4", который должен был доставить меня в Мехико, пролетел как раз над нами, потом круто повернул в открытое море и там растворился в раскаленном небе, как в синей кислоте...
Я не сказал ни слова.
Не знаю, как прошел тот день.
Но он прошел...
Наш поезд (Кампече - Паленке - Коатцокоалкос) оказался лучше, чем можно было ожидать: тепловоз и четыре вагона с кондиционированным воздухом - мы тут же забыли про жару, а вместе с ней и про нелепость этого путешествия.
Помнит ли меня Иоахим?
Поезд то и дело останавливался в ночи, почему - понять было невозможно, нигде ни огонька, только далекие зарницы позволяли разглядеть, что вокруг джунгли и болота, мы видели вспышки сквозь сплетения черных деревьев, наш тепловоз гудел и гудел в темноту, а открыть окно, чтобы посмотреть, в чем дело, нельзя было. Потом мы вдруг снова трогались, ехали со скоростью тридцать километров в час, хотя колея шла по равнине и была прямая как стрела. Все же мы были рады тому, что хоть как-то движемся вперед.
Я вдруг спросил:
- А почему они, собственно говоря, разошлись?
- Не знаю, - сказал он, - она как будто стала коммунисткой.
- Из-за этого?
Он зевнул.
- Не знаю, - повторил он. - Что-то не ладилось. Я никогда не расспрашивал.
Когда поезд остановился в очередной раз, я подошел к двери вагона, чтобы выглянуть наружу. Меня обдало зноем, про который мы забыли, и сыростью; темень и тишина. Я опустился на подножку. Тишина и зарницы. На прямой как стрела колее стоял буйвол - вот и все. Он стоял неподвижно, как чучело, его ослепил прожектор нашего тепловоза. У меня сразу же выступил пот на лбу и шее. А тепловоз все гудел и гудел... Вокруг непроходимые заросли - и только. Через несколько минут буйвол (может, это был и не буйвол) вышел из полосы света; потом я услышал шорохи в зарослях, хруст веток, топот, всплеск воды, которой не было видно в темноте.
Мы снова тронулись.
- У них есть дети? - спросил я.
- Дочь.
Мы расположились ко сну - куртки сунули под головы, ноги вытянули, примостив их на пустые сиденья напротив.
- Ты ее знал?
- Да, - сказал я. - А что?
Вскоре он заснул.
Когда стало светать, мы все еще ехали среди зарослей, над плоским горизонтом джунглей взошло солнце; множество цапель, завидев наш медленно приближающийся поезд, белыми стаями взметнулись к небу; заросли без конца и без края, иногда несколько индейских хижин, полускрытых за деревьями, изредка - одинокая пальма, но в основном - лиственный лес, акации и незнакомые мне растения, чаще всего - кусты и какой-то допотопный папоротник; чаща, кишащая желтыми, как сера, птицами, солнце словно сквозь матовое стекло, струящийся воздух, зной.
Мне снились сны... (Не Ганна!)
Когда мы снова остановились посреди джунглей, выяснилось, что это есть Паленке, Богом забытая станция, где никто не вошел и никто, кроме нас, не вышел; небольшой навес рядом с колеей, семафор - вот и все, нет даже второй колеи (если мне не изменяет память); мы трижды переспросили, действительно ли это Паленке.
Пот сразу покатился с нас градом...
Поезд тронулся, а мы сиротливо стояли возле багажа, словно здесь был конец света и, уж во всяком случае, конец цивилизации, а джипа, который должен был ждать господина из Дюссельдорфа, чтобы сразу же везти его на плантацию, конечно, и в помине не было.
- There we are! [Вот мы и прибыли! (англ.)]
Я рассмеялся.
Там все же было какое-то подобие дорожки; после получаса ходьбы, когда мы уже совсем вымотались, из-за кустарника появились дети, а потом и погонщик ослов, конечно индеец, который взял наш багаж, у меня в руках осталась только моя желтая папка на молнии.
Пять дней мы провисели в Паленке.
Мы висели в гамаках (пиво всегда стояло рядом, до него можно было дотянуться рукой) и потели - потели так, словно это было целью нашей жизни, - совершенно не в силах принять какое-либо решение, пожалуй, даже очень довольные, потому что пиво здесь оказалось превосходным - "Юкатека", куда лучше, чем бывает у нас на родине; мы висели в гамаках, пили, чтобы потеть дальше, и я не знал, чего же мы, собственно говоря, хотим.
Мы хотели достать джип.
Если это все время не повторять, то забываешь, а мы почти не говорили. Странное состояние.
Джип, да, но где его взять?
От разговоров еще больше хотелось пить.
У хозяина нашей крохотной гостиницы (Лакруа) была машина лендровер, очевидно, единственная в Паленке; и она ему была нужна, чтобы привозить с вокзала пиво и приезжих - любителей пирамид, туристов, интересующихся развалинами индейских памятников; в те дни там был только один такой любитель, молодой американец, который слишком много говорил, но, к счастью, уходил на целый день осматривать руины, которые, как он считал, и мы должны обязательно посетить.
Я не собирался этого делать!
От каждого шага обливаешься потом, который тут же приходится возмещать пивом; и чувствуешь себя сносно, только если висишь в гамаке не шевелясь и куришь; единственно возможное состояние - полная апатия; даже слух, будто плантация по ту сторону границы вот уже два месяца как заброшена, нас не взволновал; мы с Гербертом только переглянулись и продолжали потягивать пиво.
Наш единственный шанс: лендровер!
Целыми днями он стоял перед гостиницей...
Но хозяин, как я уже говорил, не мог без него обойтись.
Только после захода солнца (точнее, солнце здесь не заходит, а постепенно пропадает в мареве) становилось немного прохладней, хотя бы настолько, что можно было болтать всякий вздор. О будущем немецкой сигары, например! Я считал, что наше путешествие и вообще все это - курам на смех. Бунт туземцев! В это я не верил ни одной минуты. Для этого здешние индейцы слишком мягки, миролюбивы, чуть ли не ребячливы. Вечерами они молча сидят на корточках в своих белых соломенных шляпах прямо на земле, недвижимо, словно грибы, не испытывая даже потребности зажечь огонь. Они вполне довольствуются тем светом, который получают от солнца и луны, - какой-то немужественный народ, они неприветливы, но при этом совершенно безобидны.
Герберт спросил, что же я в таком случае думаю.
- Ничего!
- Что же нам делать? - спросил он.
- Принять душ...
Я принимал душ с утра до вечера; я ненавижу пот, потому что из-за него чувствуешь себя больным (я в жизни не болел, если не считать кори). Я думаю, Герберт нашел, что это не по-товарищески - вообще ничего не думать, но было просто слишком жарко, чтобы что-нибудь думать, или тогда уже думалось невесть что - как Герберту.
- Пошли в кино, - сказал я.
Герберт всерьез поверил, что в Паленке, где были одни только индейские хижины, есть кино, и пришел в ярость, когда я рассмеялся.
Дождя так ни разу и не было.
Каждую ночь полыхали зарницы - это было наше единственное развлечение; в Паленке есть, правда, движок, а значит, и электричество, но в 21:00 его выключают, так что вдруг погружаешься в темень. Ночь, джунгли, а ты висишь себе и видишь только вспышки зарниц, голубоватые, как свет кварцевой лампы, да красные светлячки, потом всходит луна, но она всегда затянута дымкой; звезд вообще не видно, для этого здесь слишком много испарений. Иоахим не пишет просто потому, что слишком жарко, я это могу понять; он висит в своем гамаке, как мы, и зевает: либо он умер; тут думать нечего, считал я, надо только ждать, пока мы раздобудем джип, чтобы переехать границу и узнать, в чем дело.
Герберт наорал на меня:
- Джип! Да где его взять?
Вскоре раздался его храп.
Как только движок переставал работать, обычно наступала тишина; лошадь паслась при свете луны, в том же загоне беззвучно щипала траву косуля, поодаль копошилась черная свинья, индюк, не выносивший зарниц, пронзительно кричал; он растревожил гусей, и они загоготали - поднялся переполох, потом снова воцарилась тишина, вспыхивали зарницы над плоской равниной - лишь пасущуюся лошадь было слышно всю ночь.
Я думал об Иоахиме.
Но что именно?
Я просто не мог уснуть.
Только наш любитель развалин болтал без умолку; и если вслушаться в его болтовню, то даже становилось интересно - он говорил о толтеках, запотеках и ацтеках, которые, хоть и строили храмы, не знали, что такое колесо. Он приехал из Бостона и был музыкантом. Иногда, правда, он становился невыносимым, как, впрочем, все художники, считающие себя натурами более утонченными и глубокими, нежели простые смертные, лишь потому, что не имеют понятия, что такое электричество.