Владимир Солоухин - Черные доски
Я положил икону на стол, налил в блюдце подсолнечного масла, взял ватку и бережно протер живопись на иконе. Темно-вишневое начало проступать из-под темноты сильнее, чем до протирания. Я поставил бы и компресс – фланелька, стеклышко, гирька, – но у меня не было той химии, которая была у художника. У меня не было даже спирта, который мог бы кое-как заменить настоящие крепкие растворители. У меня не было и нашатырного спирта, и я был вынужден ограничиться подсолнечным маслом.
Масло высыхало, я намазывал икону снова, и живопись вновь проступала яснее, и это приносило мне почему-то большое, волнующее удовольствие.
Когда начинается любая коллекция, когда появляется первый коллекционный предмет, возникает горячечное стремление, чтобы предметов стало как можно больше и притом как можно скорее. Меньше всего думаешь, что настоящая коллекция складывается годами и десятилетиями. Хочется составить ее по возможности за три дня.
Потом уж Павел Дмитриевич Корин, показывая мне свою, лучшую в России, а значит, и во всем мире частную коллекцию икон, говорил:
– Это ведь не так просто и требует больших денег. Первый состав моего собрания был другой. А потом происходил отбор. Взамен пяти плохих достаешь себе одну среднюю, вместо трех средних достаешь одну хорошую. Вместо трех хороших приобретаешь одну высшего класса, одну удивительную и прекрасную икону. Мне понадобилось сорок лет, чтобы составить это собрание истинно прекрасных икон. Все деньги, заработанные трудом художника, я вложил в это собрание.
Тогда же, на квартире у Павла Корина, я еще раз, а может быть, в первый раз по-настоящему понял, что собирательство собирательству рознь. Каково было бы видеть, что такой художник и такой человек, как Корин, увлекся коллекционированием, скажем, морских камешков или пуговиц, бабочек или птичьих яиц. Мелковато и странно. Противоречиво и бессмысленно. Причуды и забава вместо миссии, вместо подвига. Страсть, как человеческое чувство, может быть та же самая, но предмет-то страсти совсем иной.
Великое древнее искусство. В силу разных многочисленных обстоятельств многие произведения, относящиеся к нему, уже погибли. Пускали обветшавшие иконы по воде, сжигали на перекрестках, выносили на чердаки. Многие произведения, относящиеся к нему, находятся в процессе погибания. Найти, спасти, сохранить хотя бы одно-единственное произведение живописи, привести его на заработанные деньги в порядок, отреставрировать, дать людям возможность любоваться им – разве это не благородная задача? Разве одно-единственное произведение подлинного искусства не стоит нескольких тонн морских камней, если даже они составлены в уникальную коллекцию?
– Пока жив, – говорил Павел Дмитриевич, – буду любоваться ими, дышать их красотой, питаться их духом. А потом передам государству. Вижу, как горят ваши глаза. Может быть, и вы со временем сделаетесь собирателем, может быть, и вам удастся найти и спасти несколько старинных икон. Помните, что это великое искусство и что, собирая камни, собираешь камни, собирая бабочек, собираешь бабочек, а собирая древнюю русскую живопись, собираешь душу народа…
Пока у меня была одна черная икона, подаренная дядей Никитой. Через каждые полчаса я протирал ее маслом, вглядывался в черноту, и мне казалось, что я обладаю подлинным шедевром, настоящей древностью, и я был счастлив радостью ребенка, думающего, что слаще пряника, который у него в руках, ничего никогда не будет.
За два дня под разными предлогами я обошел все дома в своем селе. Я разговаривал с хозяйкой дома (допустим, с тетей Полей Московкиной), а взгляд мой блудливо шарил в переднем углу, где обычно висят иконы. И точно, в каждом доме они висели. Как бы невзначай я говорил:
– Смотрите-ка, у вас иконки.
– Как же, Володенька, как же, миленький! Иконки, Володенька, иконки. Без иконок разве можно? Это молодежь теперь Бога не чтит, это ее уж дело, а мы старые, мы с иконками.
– Поглядеть бы.
– Погляди, миленький, погляди. Я становился на лавку и разглядывал иконы. Ничего я тогда в иконах не понимал. Каждая икона казалась мне шедевром, на каждой иконе мерещились записи, а под записями воображение рисовало нечто яркое, чудесное, прекрасное. Вот почему каждую икону мне хотелось взять и скорее нести домой. Но выпрашивать иконы из переднего угла было неудобно, да никто бы и не отдал. Я уходил из каждого дома с ощущением, что оставляю здесь частицу своего сердца, оставляю нечто драгоценное, что должно было бы принадлежать только мне. но вот по нелепой случайности принадлежит другим людям, не умеющим, считал я, как следует оценить то, что им принадлежит.
Тетя Поля Московкина, как бы читая мои мысли и чаяния, заговорила:
– У Верухи Кузьминой в чулане икон-то много. Была икона Егория Великомученика. Бывало, весной обносили стадо, а хранилась икона у Верухиного свекра, Василия Егоровича.
– Как это обносили стадо, зачем?
– Был порядок. Как выгонят стадо после зимы, в самый первый день обязательно обносили его иконой Егория Великомученика. Служили молебен, чтобы отогнать от стада всякие напасти: дикого зверя, порчу, падеж. А икону всегда выносили от Василия Егоровича. Наверное, она и сейчас у Верухи в чулане. А может, давно сожгла.
Веруха, Вера Никитична, была когда-то подругой моих старших сестер. Они вместе гуляли в молодости, делили девичьи проказы, и это на языке Веры Никитичны называлось – чертили.
– Ведь как чертили, бывало, с твоими сестрами, с Катюшей, с Валентиной, да еще с Ниной Ворониной. Ваши уедут на ярмарку, нас, девчонок, оставят домовничать. А мы либо доберемся до меда, а то давай пироги печь или валять голубцы. Чертили почем зря. А тебя, маленького, нам оставляли. Нам почертить охота, а ты орешь благим матом, плачешь. Тебе год или меньше. А то в сад к тете Насте залезем за яблоками. Она под старость не видела ничего, тетя Настя, соседка ваша, а мы к ней за яблоками. Почертили мы с твоими сестрами, с Катюшей, с Валентиной, да еще с Ниной Ворониной. Тебя, бывало, когда раскричишься, ничем не уймешь. Одно спасение – шкафом хлопать. Пока хлопаем дверкой от шкафа, ты молчишь, перестанем – опять за свое. Так на переменках и хлопали. Зато родители с ярмарки гостинцев нам привезут: ленты в волосы, гребенки, украшения.
Столь лирическое отношение к моим сестрам не могло косвенно не распространиться и на меня. Жизнь у Веры Никитичны потом, правда, переломалась и во многом обозлила пожилую теперь женщину, но все же я мог надеяться, что если действительно есть у нее Георгий Победоносец, которым обносили стадо, то Вера Никитична этого Георгия мне отдаст.
Дом некогда был большой, многосемейный. Набожные старики Василий Егорович (не в честь ли отца своего Егора держал старик Егория Великомученика в своем доме) да жена его Евления умерли. Единственную дочь Вера Никитична выдала замуж в другую деревню. Муж у Веры Никитичны, то есть прямой наследник дома, ушел к молодой вдове, и осталась Веруха одна.
К этой-то Вере Никитичне я и пришел просить Георгия Победоносца, которым обносили наше стадо.
– А как же, – охотно ответила Веруха, – обязательно обносили. Без этого, бывало, нельзя.
Она повела меня в просторный чулан. Такие чуланы у нас называют сельниками. Сначала я думал, что это искаженное «сенник», то есть помещение для сена, но ни в какие времена сено в сельники[1] не клали. Там стоял обычно ларь с мукой и держали кое-какую утварь. Сельники бывают либо захламленные – свалка лишних в доме вещей, либо прибранные, и тогда летом кто-нибудь там спит, чаще всего молодежь – парень или девка. Кроватью служит обыкновенно большой сундук, на котором постилают постель.
Сельник у Веры Никитичны оказался просторным. В лучшие времена это была жилая летняя комната. Окошечко маленькое, вроде банного. В дальнем углу – тусклое золотистое свечение, мерцание сквозь полумрак.
Иконостас сколочен из оструганных стоек и планок. В нем пять гнезд, расположенных горизонтально. Два гнезда оказались пустыми, а три были заполнены, как бывают заполнены и запечатаны полноценные ячейки в пчелином соте. Кроме того, тут же рядом отдельно от иконостаса обнаружился и Георгий Победоносец.
И вот я обладатель целых пяти икон! Из алтаря Фетининской церкви большая, черная, с едва проглядывающим изображением святого в темно-вишневых одеждах, с кадилом в одной руке. Георгий Победоносец, дорогой уж тем, что им обносили наше деревенское стадо. Если была бы это теперь простая доска с обсыпавшейся живописью, и то было бы интересно, стоило бы сохранить, потому что деды держали эту доску в своих руках, и можно представить себе картину: на майском лугу, зеленом самой первой, самой нежной зеленью, пасутся коровы, телята и овцы. Все село, от стариков, надевших по случаю чистые рубахи, до ребятишек в красных и синих рубашонках, тоже здесь, возле стада, и вот священник, отец Александр, с дьячком Николаем Васильевичем Надеждиным, облачившись в золотящиеся под весенним солнцем одеяния и раскурив душистый дымок в кадиле и кропя веничком из старинного медного кувшина (кувшин тоже впоследствии попал ко мне), торжественно обходят стадо вокруг. Седобородый Василий Егорович несет на полотенце своего Георгия Победоносца. Такую картину можно вообразить. Можно было бы даже написать на холсте, и, глядя на картину, я первый вздохнул бы: а ведь, наверное, на самом деле существовала икона, которую выносили в этот день. Вот если бы она сохранилась, если бы напасть на след, если бы в конце концов отыскать!