Зинаида Гиппиус - Том 5. Чертова кукла
– Подождите. Поторопитесь – даром пропадете. Шурина лучше слушайтесь. Он худого не скажет. И без дела сам не останется.
– Да где ж… – начала Мета и замолкла. Неслышно к ним Женя подошла.
– Беседуете? Вот, Ромочка, это наш буйный элемент. Не обтерпелась. Как они с Исааком воюют. Тот ей: все хорошо, а она ему: все скверно. Каторжан, говорит, забыли. Дух, говорит, угасили. Поженились, замуж повыходили. Точно мы не люди.
– Ну, да, люди, – сердито сказала Мета. – Дело-то где? Один – не могу, у меня девошка… Другой – не могу, у меня мальшика…
– Да как же быть-то, Мета. А дух угасили – откуда ж взять, коли погас.
Мета сжала губы и промолчала.
– Ромочка, вы ее домой проводите, как пойдете. Все сердится, и в парижских улицах никак ей не разобраться.
Уходили такими же косяками, как и приходили. Поспешали к последнему метро. Большинство жило на левом берегу. Еврейку с дорогим ожерельем ждал внизу собственный автомобиль. Она тоже «пострадавшая»; и у нее, и у ее мужа – богатые родители; когда кончилось «страдание», старики наперерыв стали скрашивать изгнанническую жизнь детей. Благотворительность позволяется умеренная, но зато папаша подарил дочке виллу в Каннах, а другой папаша – сынку автомобиль «мерседес».
Роман Иванович отыскал себе маленький пансиончик недалеко от Ригелей, в той же, довольно аристократической части города, близ Рокадеро. Но Мету пошел провожать с удовольствием, хотя жила она решительно у черта на куличках.
– На метро мы все равно опоздали, – говорил он, укутывая Мету в какой-то жалкий черный бурнусик. – Давайте пройдемся пешком, по дороге извозчика возьмем.
Было тепло, черно, нежно, чуть-чуть туманно. Сменцев любил и знал Париж, – когда-то прожил в нем много месяцев подряд. Любил его асфальтовую, грифельную серость, его зимние, бледно-желтые закаты, любил огни ночные и человеческое мелькание, а главное – особенные, веселые парижские запахи любил он. Не очень плохие и не очень хорошие, разнообразные, но все – веселые, о чем-то беззаботном, пустом, забавном и бодрящем, лукавом и бесцельно-легком говорящие. В Петербурге нет и не может быть ни одного такого запаха. Там другие. И в Москве другие, хотя не петербургские.
Даже вода Сены пахнет иначе, нежели невская. Даже сам дождик, кажется, и в нем дыхание иное; даже в тумане – свой, весело подмигивающий, слабый аромат.
А Сменцев шел под руку с худенькой революционеркой Метой, и они говорили о России, о России.
«Не русская она, Мета Вейн, – думал Сменцев, – имя не русское, кровь не русская, язык исковерканный, – а ведь вот до чего вся русская, вся, до конца, не здешняя, – а именно русская. И поймет, скажи ей умело, зацепи ее, – самый дух русский, правду его мятежную. Через мятежность сердцевину ухватить. Золото – этакие Меты. Что Ржевский думает? Кисляй он или не умен».
Давно прошли мимо огненных гирлянд, поднимающихся к Трокадеро. А вот и узенькая каретка задремавшего извозчика.
– Поедемте.
Внутри тесно, темно, сыровато, пахнет застарелой сигарой… ничего, это тоже лукавый и веселый французский запах. Когда в окна падает фонарный луч, Сменцев видит на секунду блестящий взор Меты. Опять они говорят о России, о России…
Впрочем, рассказала много Мета и о себе. Она теперь доверчива, как девочка. И разве не права? Разве лгал ей, разве лжет когда-нибудь Роман Иванович?
Мудрый обман – другое дело; но ложь – никогда, ни в чем. Ложь не мудра, ложь – предательница.
И с Метой говорят они так хорошо.
– Я ведь совсем простая девошка, эстка, из деревни… Потом в городе жила, швеей, шила… А после в работу пошла. Нам нельзя не идти, мы же сами народ, как же.
– А Сестрицу вы знали?
Такова была старая кличка Наташи Ржевской.
– Нет, мало. Она в других тогда местах. А после скоро ушла. Нет, я с ним еще, с Шурином. Исаша теперь этих защищает, что против Шурина. Ах, право, не разберусь на новом месте. Голова кругом. Толкуют, что как же после Николая Ивановича, надо оглядеться, иные поубивались… Так слов нет, несчастие, а дело-то куда? Не Николай же Иваныч был дело? Ведь это же стыдно, ей-Богу.
– Трагедия большая, однако, – задумчиво сказал Сменцев. – Вы ее не пережили с ними.
– Я с теми, с каторжанами, пережила. Вы что думаете… Сменцев думал, что это, пожалуй, одно другого стоит – и промолчал.
– Исаша, Ригель то есть, – добрый человек, душа человек, – продолжала Мета. – Я не говорю, а только зачем он неправду. Зачем утешает, когда все не так. Держит, держит, а что держит? Ничего и нет. Я где? Сама не знаю. С Шурином я, а разве Шурин с Исашей?
– Вот и я приехал спросить Шурина, где он, – сказал Роман Иванович. – Нельзя ему без дела. Россия дела просит. Коли такие, как он, станут отдыхать да уединяться… Ну, об этом мы с вами еще поговорим, – прервал он себя. – Вот, увижусь с Шурином… После и к вам зайду. Можно?
– А как же. Приходите. У меня комнатка маленькая… Товарка отдала, сама уехала. Только вы к вечеру, а днем я на шитье хожу, устроили меня тут пока.
После бесконечного пути извозчик остановился, наконец, у темных ворот в полутемной улице.
Сменцев проводил Мету до самых ее дверей. Простился почти с нежностью.
На этом же извозчике поехал в другой конец города и там почти до утра задумчиво бродил по улицам; задумчиво входя в кабачки, глядел благожелательно на французов и француженок с их незамысловатым веселием, добродетельным пороком, легким отношением ко всему, – таким легким и простым. Или и это внешность? О, нет. Петербургская Маша купит с легкостью только уксусной эссенции; а Мари – на эти же деньги, в том же положении – шарфик в Лувре. И, пожалуй, в Лувр-то пойти мудрее, чем в аптеку.
К утру вернулся Роман Иванович домой. Заснул крепко. И снились ему Ригель, Мета, Россия… веселая песенка «La cle et la serrure»[59] и веселые запахи города Парижа.
Глава двадцать седьмая
Свидание
У Михаила в Париже была постоянная квартира. Маленькая, но довольно чистая и веселая, далеко, на окраине: из окон виднелись зелено-бурые валы укреплений. Собственно, это не его была квартира, а Наташина, сестры. У Наташи имелись средства, у Михаила – никаких. Частью прожил, частью отдал. Если б что и осталось – все равно теперь бы отдал. Вот когда отдать.
Сестру не осуждал; у нее брал очень мало, но самое необходимое; и сначала сократиться ему было трудно: не святой, любит пожить хорошо в минуты отдыха. Вообще жизнь не научила его считать деньги, да и не могла научить: когда же? Был непрактичен: как-нибудь. Думая о том, что женится на Литте, – он думал о своей влюбленности в нее, о том, что какие-то заветные стороны души его находят в ней отклик; что она, эта чужая «барышня», сумеет ему его самого объяснить, быть может; а как они здесь жить станут, как сложится их брак – это все уходило в туман. Будет хорошо. Только бы она приехала скорей.
Уже неделю Михаил в Париже. Был у Ригеля, – его он любит и Женю беспомощную тоже. Любит Ригеля, а вечно с ним расстраивается, особенно в последнее время. Встретил Мету, – с ней еще не знал, как быть. Но обрадовался ей, как родной. И старое сомнение укусило: за что бросить ее, верную, и на кого? Не приспособится она к делам Ригеля, к этому тихому колесу теперешнему. Говорить же с ней о своем, о новом, боялся. Не то, что боялся, – выжидал.
Хотя после приезда Флорентия и разговоров с ним Михаил стал гораздо увереннее. Не слова, конечно, изменили его, – но сам Флорентий, чистый, крепкий и ясный, с ясными словами о том, что Михаил пережил, передумал нынче летом в России, во время скитаний своих по «святым местам».
Михаил чувствовал прилив сил, жажду выйти из полосы бездействия, из неопределенного положения, в котором так давно пребывал.
О свидании с Романом Ивановичем думал не без интереса. Боялся только, что не будет беспристрастен: замешана Литта, и, наверно, этот Сменцев в нее влюблен.
В Париже Михаил не скучал, хотя бывал только у Ригелей. Сидел дома, занимался. Думал, не записать ли ему свое путешествие, пробовал, – да не выходило. Не было привычки к литературе.
Юс приехал с ним. Этот окончательно избездельничался, и Михаил ему советовал хоть в парижский университет поступить. Пока же он шлялся по Парижу и, кажется, покучивал. У Юса были, впрочем, полосы отчаяния и самобичевания. Флорентий на него мрачно подействовал. Юс решил, что это святой, но дурак. Себя считал тоже дураком, но не святым. И заметив, что Наташа, к которой он втайне был неравнодушен, горячо хвалит Флорентия, отрезал однажды:
– Теперь я знаю, какие вам дураки нравятся. Мне только и стоило бы святым сделаться, однако не хочу лезть для одного вашего удовольствия.
Наташа тоже изменилась, повеселела вся после приезда Флорентия. Она – еще там, в Пиренеях, но обещала приехать в Париж, когда Михаил напишет. Ей хочется видеть Сменцева.