Глеб Успенский - Том 2. Разоренье
И действительно случилось.
— Зарезал его учитель-то! — говорил его отец, чуть не плача, моей матушке, выходя в коридор.
— Что вы, родной?
— Именно зарезал! Не так! все не так!
— Да «дайте» вы ему… по силе, по мочи…
— Матушка моя, не имею! Семью оставил в деревне с рублем.
Иван Куприянов стоял при этом с опущенными в землю глазами, с дрожавшими, покрытыми мелом пальцами и с каплями пота на гладко выстриженной голове.
— Как же это ты, Ваня? — говорил отец. — Ведь знаешь ты… Как это ты?
Ваня глубоко-глубоко вздохнул.
— Возьми у меня, отец родной, — предложила моя мать: — не пропадут, — отдадите! Авось, не на веки вечные, ведь дети вместе будут…
— Благодетельница!..
— Бог вам поможет. Подите к учителю да спросите, как бы, мол, повидаться…
— Спасибо вам, мать родная! Как ваше имечко, матушка? — заливаясь слезами и едва слышным голосом говорил воин, знавший и черкесов, и поляков, и турок, и венгерцев.
Ивана Куприянова приняли в гимназию, и с этого дня он стал моим лучшим другом. Это был человек опытный в несчастиях, знавший, что жить на свете трудно и что слава богу, если не умрешь с голоду. Сидя в училище на лавке, в то время, как товарищи отвечали учителю выученный наизусть «Делибаш», он думал о том, что шинель, которую он носит теперь, можно к рождеству отдать маленькому братишке; считал, сколько будет стоить переделка, кому отдать подешевле, и когда очередь доходила до него, он поднимался и исправно читал наизусть «Делибаш». Окончив отцу письмо, в котором напрасно бы стали мы искать просьбы взять на праздник, беречь щенков, оставленных дома, и проч., в котором, напротив, все — дело и горе, в котором прилагается рубль, вырученный за уроки, извещается, что полтинник оставляется на пуговицы, которые оборвались и за которые начальство строго взыскивает, — окончив это полное забот письмо, Иван Куприянов принимался писать к следующему уроку сочинение на тему «О спящем младенце», причем необходимо было выразить невинность спящего младенца и перенестись к его будущему, которое должно быть прекрасно, и притом изобразить так, чтобы было поболее придаточных предложений. Необъятного труда стоило ему сочинять заданную ахинею — ему, знавшему сон младенца без придаточных предложений розового цвета; но он писал это, воротил, потел целые ночи, потому что это нужно, надо; без этого плохо и просто нельзя жить на свете.
Когда, случалось, он приходил к нам по воскресеньям, я не мог надивиться его познаниям разных жизненных подробностей, в которых он смело мог конкурировать с моей матушкой, имевшей на плечах сорок лет. Со мной, исправнейшим уличным мальчишкой, ему не о чем было толковать: — любимым собеседником его была матушка. В разговорах их постоянно слышались слова: «трудно», да «надо», да «нельзя», да вздохи.
— Теперь вот сестре уж четырнадцатый год пошел, а образования ей не дано, — говорит Ваня: — потому когда подавали прошение об определении ее, не вышло лет, нехватило два года и семь месяцев три дня, из Петербурга ответили отказом, а потом не с чем было ехать, потому — отцу не разрешено было перейти в — ский полк, который стоял в губернском городе.
— Да просили бы! — говорит матушка.
— Да уж просили. Отказано. Пропущен срок.
С этим семейным бременем на плечах, тяжесть которого в будущем должна была увеличиться во сто раз, ибо отец Вани Куприянова был плох, утомлен и страдал от ран, — с этими-то семейными заботами Ваня Куприянов родился, учился в гимназии, в университете, и везде, дорожа жизнью своей семьи, которая должна была остаться на его попечении, и не имея права подвергать несчастным случайностям жизнь родных ему людей, которые на своем веку вынесли слишком много, он должен был покоряться тому, что «можно», и учился знать, что то, что «нельзя», — нельзя. Поэтому-то в гимназии он учил аккуратно глупые и скучные учебники, отвечая на ни на что и никому не нужные вопросы учителей, хотя сам понимал жизнь больше всех учебников. В университете аккуратно держал экзамены, не имея силы отличаться и рассчитывая получить ровно столько баллов, чтобы аккуратно хватало для права более или менее свободно дышать на белом свете.
Я не видал этого мальчика с отъезда его в университет, куда он поехал на кровные деньги, добытые кровным трудом на уроках у купцов, плативших не больше трех рублей в месяц; денег этих было скоплено ровно столько, чтобы не умереть с голоду в дороге, а для продовольствия в столице необходимо было начать с первого же дня по приезде вновь трудиться, шагать из конца в конец за рублем. Жизнь эта была воистину мученическая. Но вот она кончилась, и Куприянов уже два года прокармливает семью скромным жалованьем судебного следователя; уже два года он, не зная ни сочувствия, ни несочувствия, вымеривает утопленников, засовывает пальцы в раскроенные мозги, обозначает глубину и силу нанесенного «прохожим молодцом» удара, спрашивает о вере, о количестве лет и сажает в тюрьмы и остроги и т. д. Словом, делает свое дело и прокармливает семью. Бесстрастие его в этих делах изумительно. Переведенный в наш город, он случайно встретил меня на улице, и я едва узнал его. Это был худой, сухой и совершенно скучный человек, с каким-то сухим надорванным голосом, ничему не удивляющийся, ничего не ожидающий. Обстановка моего жилища с клетью, курами и прочими атрибутами, весьма заинтересовавшая Павлушу Хлебникова, не произвела на него никакого впечатления; казалось, какие бы ему обстановки ни попадались, для него все равно, потому что над всеми обстановками висит что-то такое, чего ни я, ни он предвидеть не в состоянии. Визит его ко мне был очень странен: я не был чиновник, не знал, о чем говорить с ним; он тоже не знал, о чем завести речь со мной, так что мы преисправно помалчивали.
— Это у тебя не кассационные ли решения? — проговорил он, потягиваясь к толстому «Соннику», только что приобретенному матушкою.
— Нет, брат, — сказал я: — не кассационные.
— А! — произнес он и стал собираться домой.
Я его не удерживал. Но спустя некоторое время, как-то совершенно нечаянно, я зашел к нему сам. На каждом шагу лежали разные законы и вороха дел. Он объявил мне, что, быть может, скоро придется получить место товарища прокурора, и поэтому-то он набрал разных дел, чтобы практиковаться. По стенам были развешаны окровавленные обухи, которыми производились убийства, окровавленные дубины с прилипшими волосами, висела кровавая рубашка и т. д. На полу были разломанные сундуки, на столе замки с уголовными взломами, словом — весьма много оригинальных украшений. Заглавия дел, валявшихся на столе, были тоже крайне любопытны. Тут были дела о солдате Стратилатове, жаловавшемся на обвес егопри покупке свинины мещанином Уховостровым. Солдат дошел в искании правды до сената. Было тут дело: «Об обнаружении бутылки с малиновой наливкой на постоялом дворе крестьянина Бунтовщикова»; дело: «О бессрочно-отпускном рядовом Бесхвостове, обвиняемом в имении при кабаке другой комнаты» и т. д. Все это были «дела».
Я развернул дело о двух комнатах, которые дозволил себе шельмец-солдат и которые с дьявольскою проницательностью открыло акцизное управление, и увидел, что солдат навострился ловко надувать начальство.
— Признаете ли вы себя виновным? — спросил его председатель мирового съезда.
— Нет! — отвечал солдат без зазрения совести. — Эко беда какая, вашебродие, что две каморки я по грехам моим обладил.
— Вы потрудитесь не уклоняться от прямого ответа, — заметили ему.
— Я как пред богом! — говорил солдат. — Какая она комната? — каморка. Там всего и есть, что сундук стоит с дрянью со всякою. Перед истинным богом!
Но в одной из толстых книг, лежавших на столе съезда, был пунктик, который давно уже предвидел суетную солдатскую мысль, пунктик о соответственном наказании, каковому солдат и подвергся.
Солдат этот, как оказалось в конце дела, тоже пошел искать правды в сенате.
Крестьянин Бунтовщиков, у которого «обнаружена» была бутыль с наливкой, тоже, каналья, себя виновным не признавал и ударился за правдою в съезд, а потом тоже в сенат.
Разговоры между нами в этот визит были плохи. Иван Куприянов даже не смеялся тому, например, что крестьянин Бунтовщиков или солдат не признавали себя виновными и достигали сената из-за бутылки и из-за свинины.
Пришел какой-то гость, поздоровался и тоже стал рыться в законах, нет ли каких-нибудь кассационных решений.
— Сам никак не найду, — сказал хозяин.
— Эка жалость! А мне было надо.
— Что у вас дело, что ли, какое?
— Да есть маленькое… оскорбление… Один повар сдернул кучера с лавки за ногу.
— А!..
Будучи посторонним свидетелем этих разговоров, я испытывал необыкновенную скуку и наверное не посмел бы, ради ее, в другой раз посетить моего приятеля, если бы сам он не явился ко мне и не сделал предложения проехать с ним недалеко в одну подгородную деревню, где у него было дельце.