Сергей Аксаков - Детские годы Багрова-внука
На другой день переехали мы по гладкому, как зеркало, льду страшную для меня Волгу. Она даже и в этом виде меня пугала. В этот год Волга стала очень чисто, наголо, как говорится. Снегу было мало, снежных буранов тоже, а потому мало шло по реке льдин и так называемого сала, то есть снега, пропитанного водою. Одни морозы сковали поверхность реки, и сквозь прозрачный лед было видно, как бежит вода, как она завертывается кругами и как скачут иногда по ней белые пузыри. [60] Признаюсь, я не мог смотреть без содрогания из моего окошечка на это страшное движение огромной водяной глубины, по которой скакали наши лошади. Вдруг увидел я в стороне, недалеко от наезженной дороги, что-то похожее на длинную прорубь, которая дымилась. Я пришел в изумление и упросил Парашу посмотреть и растолковать мне. Параша взглянула и со смехом сказала: «Это полынья. Тут вода не мерзнет. Это Волга дышит, оттого и пар валит; а чтоб ночью кто-нибудь не ввалился, по краям хворост накидан». Как ни любопытна была для меня эта новость, но я думал только об одном: что мы того и гляди обязательно провалимся и нырнем под лед. Страх одолел меня, и я прибегнул к обыкновенному моему успокоительному средству, то есть сильно зажмурил глаза и открыл их уже на другом берегу Волги.
В Симбирске получили мы известие, что Прасковья Ивановна не совсем здорова и ждет не дождется нас. На другой день, в пятые сутки по выезде из Багрова, в самый полдень, засветились перед нами четыре креста чурасовских церквей и колоколен.
Прасковья Ивановна так нам обрадовалась, что я и пересказать не умею. Она забыла свое нездоровье и не вышла, а выбежала даже в лакейскую. Я никогда не видывал у ней такого веселого лица! Она крепко и долго обнимала моего отца и особенно мать; даже нас всех перецеловала, чего никогда не делывала, а всегда только давала целовать нам руку. «А, и чернушка здесь! — говорила она смеясь. — Да как похорошел! Откуда взялся у него такой нос? Ну, здравствуйте, заволжские помещики! Как поживают ваши друзья и соседи, мордва и чуваши? Милости прошу, друзья мои! А Татьяны нет? Одичала и уперлась. Верно, уехала в Каратаевку? Ну, вот как каратаевский барин под пьяную руку ее поколотит, так она и пожалеет, что не приехала в Чурасово. Ну, слава богу, насилу вас дождалась. Пойдемте прямо в гостиную».
В зале и гостиной приветливо встретили нас неизменные гости.
Мы опять разместились по знакомым нам углам и опять зажили прежнею жизнью. Только Прасковья Ивановна стала несравненно ласковее и добрее, как мне казалось. Для всех было очевидно, что она горячо привязалась к моей матери и ко всем нам. Она не знала, как угостить нас и чем употчевать. Но в то же время я заметил, что Дарья Васильевна и Александра Ивановна Ковригина не так нам обрадовались, как в прежние приезды. В мужской и женской прислуге еще было заметнее, что они просто нам не рады. Я сообщил мое замечание матери, но она отвечала мне, что это совершенный вздор и что мне даже не следует этого замечать. Я, однако, не удовольствовался таким объяснением и повторил мое замечание Евсеичу в присутствии Параши, и он сказал мне: «Да, видно, надоели. Больно часто стали ездить». Параша прибавила: «Других гостей здесь не боятся, а вас опасаются, чтобы вы Прасковье Ивановне чего-нибудь не пересказали». Я внутренне убедился, что это совершенно справедливо и что мать не хотела сказать мне правды.
Миницкие не замедлили приехать и привезти с собою двух старших дочерей. Мы с сестрицей любили их, очень им обрадовались, и у нас опять составились и прежние игры и прежние чтения. С утра до самого вечера мы все время были неразлучны с моей сестрой, потому все комнатные наши занятия и забавы были у нас общие.
Что касается до вредного влияния на нас чурасовской лакейской и девичьей, то моя мать могла быть теперь на этот счет совершенно спокойна: вся прислуга как будто сговорилась избегать нас и ничего при нас не говорить. Даже Иванушка-буфетчик перестал при нас подходить к Евсеичу и болтать с ним, как бывало прежде, и Евсеич, добродушно смеясь, однажды сказал мне: «Вот так-то лучше! Стали нас побаиваться!»
Прасковья Ивановна вскоре совершенно выздоровела от небольшой простуды. Рождество Христово было у ней храмовой праздник в ее новой, самой ею выстроенной церкви, и она праздновала этот день со всевозможною деревенскою пышностью. Гостей наехало столько, что в обоих флигелях негде было помещаться; некоторые мелкопоместные и бессемейные соседи жили даже по крестьянским избам. Все говорили, что никогда не бывало такого съезда, как в этот год. Я этого не утверждаю, но знаю, что в этот раз еще более надоели мне гости. Отца с матерью я почти не видел, и только дружба с милой моей сестрицей, выраставшая не по дням, а по часам, утешала меня в этом скучном и как-то тяжелом для нас Чурасове. Сестра становилась уже моим настоящим другом, с которым мог я делиться всеми моими детскими чувствами и мыслями. Так прошел декабрь и наступил новый год, который я встретил с каким-то особенным чувством и ожиданием. Вдруг на другой день мать говорит мне: «Сережа, хочешь ехать со мной в Казань? Мы едем туда с отцом на две недели». Я обрадовался выезду из Чурасова и отвечал, что очень хочу. «Ну, так сбирайся». Я обещал собраться в полчаса, но вдруг вспомнил о сестрице и спросил: «А сестрица поедет с нами?» Мать отвечала, что она останется в Чурасове. Это меня огорчило. Когда же я сказал сестрице о моем отъезде, она принялась горько плакать. Хотя я был горячо привязан к матери и не привык расставаться с нею, но горесть сестрицы так глубоко меня потрясла, что я, не задумавшись, побежал к матери и стал ее просить оставить меня в Чурасове. Мать удивилась, узнала причину такой быстрой перемены, обняла меня, поцеловала, но сказала, что ни под каким видом не оставит, что мы проездим всего две недели и что сестрица скоро перестанет плакать. Я печально воротился в детскую. Бедная моя сестрица плакала навзрыд. Ей предстояло новое горе: мать брала с собой Парашу, а сестрицу мою Прасковья Ивановна переводила жить к себе в спальню и поручала за нею ходить своей любимой горничной, Акулине Борисовне, женщине очень скромной, а также очень заботливой.
Неожиданную поездку в Казань устроила сама Прасковья Ивановна. Мать еще прежде не один раз говорила, что она хотела бы побывать в Казани и помолиться тамошним чудотворцам; что она не видывала мощей и очень бы желала к ним приложиться; что ей хотелось бы посмотреть и послушать архиерейской службы. Прасковья Ивановна, казалось, и не заметила этих слов. Когда стало приближаться крещенье, которое было в то же время днем рождения моей матери, то мать сказала один раз, разговаривая с Александрой Ивановной в присутствии Прасковьи Ивановны, которая играла с моим отцом в пикет, что очень бы желала на шестое число куда-нибудь уехать, хоть в Старое Багрово. «Я терпеть не могу дня своего рождения, — прибавила мать; — а у вас будет куча гостей; принимать от них поздравления и желания всякого благополучия и всех благ земных — это для меня наказанье божие». Вдруг Прасковья Ивановна обратилась к матери моей и сказала: «Послушай, Софья Николавна, что я вздумала. Тебе хотелось помолиться казанским чудотворцам, ты не любишь дня своего рождения (я и сама не люблю моего) — чего же лучше? Поезжай в Казань с Алексеем Степанычем. Вы ведь все равно больше двух недель не проездите: до Казани всего два девяноста».
Мать очень охотно приняла такое предложение, и 3 января, в прекрасной повозке со стеклами, которую дала нам Прасковья Ивановна, мы уже скакали в Казань. Вместо радости, что я хоть на время уезжаю из Чурасова и увижу новый богатый город, о котором много наслышался, я чувствовал, что сердце мое разрывалось от горя.
Милая моя сестрица, вся в слезах, с покрасневшими глазами, тоскующая по своем братце и по своей няне, но безмолвно покоряющаяся своей судьбе, беспрестанно представлялась мне, и я долго сам потихоньку плакал, не обращая внимания на то, что вокруг меня происходило, и, против моего обыкновения, не мечтая о том, что ожидало меня впереди.
А впереди ожидало меня начало важнейшего события в моей жизни…
* * *Здесь прекращается повествование Багрова-внука о своем детстве. Он утверждает, что дальнейшие рассказы относятся уже не к детству его, а к отрочеству.
С. А.
ПРИЛОЖЕНИЕ
АЛЕНЬКИЙ ЦВЕТОЧЕК
Сказка ключницы ПалагеиВ некиим царстве, в некиим государстве жил-был богатый купец, именитый человек. Много у него было всякого богатества, дорогих товаров заморскиих, жемчугу, драгоценных каменьев, золотой и серебряной казны; и было у того купца три дочери, все три красавицы писаные, а меньшая лучше всех; и любил он дочерей своих больше всего своего богатества, жемчугов, драгоценных каменьев, золотой и серебряной казны — по той причине, что он был вдовец и любить ему было некого; любил он старших дочерей, а меньшую дочь любил больше, потому что она была собой лучше всех и к нему ласковее. Вот и собирается тот купец по своим торговыим делам за море, за тридевять земель, в тридевятое царство, в тридесятое государство, и говорит он своим любезныим дочерям: «Дочери мои милые, дочери мои хорошие, дочери мои пригожие, еду я по своим купецкиим делам за тридевять земель, в тридевятое царство, тридесятое государство, и мало ли, много ли времени проезжу — не ведаю, и наказываю я вам жить без меня честно и смирно, и коли вы будете жить без меня честно и смирно, то привезу вам такие гостинцы, каких вы сами похочете, и даю я вам сроку думать на три дня, и тогда вы мне скажете, каких гостинцев вам хочется». Думали они три дня и три ночи и пришли к своему родителю, и стал он их спрашивать, каких гостинцев желают. Старшая дочь поклонилась отцу в ноги, да и говорит ему первая: «Государь ты мой батюшка родимый! Не вози ты мне золотой и серебряной парчи, ни мехов черного соболя, ни жемчуга бурмицкого, а привези ты мне золотой венец из каменьев самоцветныих, и чтоб был от них такой свет, как от месяца полного, как от солнца красного, и чтоб было от него светло в темную ночь, как середи дня белого». Честной купец призадумался и сказал потом: «Хорошо, дочь моя милая, хорошая и пригожая, привезу я тебе таковой венец; знаю я за морем такова человека, который достанет мне таковой венец; а и есть он у одной королевишны заморския, а и спрятан он в кладовой каменной, а и стоит та кладовая в каменной горе, глубиной на три сажени, за тремя дверьми железными, за тремя замками немецкими. Работа будет немалая: да для моей казны супротивного нет». Поклонилась ему в ноги дочь середняя и говорит: «Государь ты мой батюшка родимый! Не вози ты мне золотой и серебряной парчи, ни черных мехов соболя сибирского, ни ожерелья жемчуга бурмицкого, ни золота венца самоцветного, а привези ты мне тувалет из хрусталю восточного, цельного, беспорочного, чтобы, глядя в него, видела я всю красоту поднебесную, и чтоб, смотрясь в него, я не старилась и красота б моя девичья прибавлялася». Призадумался честной купец и, подумав мало ли, много ли времени, говорит ей таковые слова: «Хорошо, дочь моя милая, хорошая и пригожая, достану я тебе таковой хрустальный тувалет; а и есть он у дочери короля персидского, молодой королевишны, красоты несказанной, неписанной и негаданной; и схоронен тот тувалет в терему каменном, высокиим, и стоит он на горе каменной, вышина той горы в триста сажень, за семью дверьми железными, за семью замками немецкими, и ведут к тому терему ступеней три тысячи, и на каждой ступени стоит по воину персидскому и день и ночь, с саблею наголо булатною, и ключи от тех дверей железныих носит королевишна на поясе. Знаю я за морем такова человека, и достанет он мне таковой тувалет. Потяжеле твоя работа сестриной: да для моей казны супротивного нет». Поклонилась в ноги отцу меньшая дочь и говорит таково слово: «Государь ты мой батюшка родимый! Не вози ты мне золотой и серебряной парчи, ни черных соболей сибирскиих, ни ожерелья бурмицкого, ни венца самоцветного, ни тувалета хрустального, а привези ты мне аленький цветочек, которого бы не было краше на белом свете». Призадумался честной купец крепче прежнего. Мало ли, много ли времени он думал, доподлинно сказать не могу; надумавшись, он целует, ласкает, приголубливает свою меньшую дочь любимую и говорит таковые слова: «Ну, задала ты мне работу потяжеле сестриных: коли знаешь, что искать, то как не сыскать, а как найти то, чего сам не знаешь? Аленький цветочек не хитро найти, да как же узнать мне, что краше его нет на белом свету? Буду стараться, а на гостинце не взыщи». И отпустил он дочерей своих хорошиих, пригожиих, в ихние терема девичьи. Стал он собираться в путь, во дороженьку, в дальние края заморские. Долго ли, много ли он собирался, я не знаю и не ведаю: скоро сказка сказывается, не скоро дело делается. Поехал он в путь, во дороженьку. Вот ездит честной купец по чужим сторонам заморскиим, по королевствам невиданным; продает он свои товары втридорога, покупает чужие втридешева; он меняет товар на товар и того сходней, со придачею серебра да золота: золотой казной корабли нагружает да домой посылает. Отыскал он заветный гостинец для своей старшей дочери: венец с камнями самоцветными, а от них светло в темную ночь, как бы в белый день. Отыскал заветный гостинец и для своей средней дочери: тувалет хрустальный, а в нем видна вся красота поднебесная, и, смотрясь в него, девичья красота не стареется, а прибавляется. Не может он только найти заветного гостинца для меньшой, любимой дочери, аленького цветочка, краше которого не было бы на белом свету. Находил он во садах царских, королевских и султановых много аленьких цветочков такой красоты, что ни в сказке сказать, ни пером написать; да никто ему поруки не дает, что краше того цветка нет на белом свете; да и сам он того не думает. Вот едет он путем-дорогою, со своими слугами верными, по пескам сыпучиим, по лесам дремучиим, и откуда ни возьмись налетели на него разбойники, бусурманские, турецкие да индейские, нехристи поганые, и, увидя беду неминучую, бросает честной купец свои караваны богатые со прислугою своей верною и бежит в темные леса. «Пусть-де меня растерзают звери лютые, чем попасться мне в руки в разбойничьи, поганые и доживать свой век в плену, во неволе». Бродит он по тому лесу дремучему, непроездному, непроходному, и что дальше идет, то дорога лучше становится, словно деревья перед ним расступаются, а часты кусты раздвигаются. Смотрит назад — руки не просунуть, смотрит направо — пни да колоды, зайцу косому не проскочить, смотрит налево — а и хуже того. Дивуется честной купец, думает не придумает, что с ним за чудо совершается, а сам всё идет да идет: у него под ногами дорога торная. Идет он день от утра до вечера, не слышит он реву звериного, ни шипения змеиного, ни крику совиного, ни голоса птичьего; ровно около него всё повымерло. Вот пришла и темная ночь: кругом его хоть глаз выколи, а у него под ногами светлехонько. Вот идет он почитай до полуночи, и стал видеть впереди будто зарево, и подумал он: «Видно, лес горит, так зачем же мне туда идти на верную смерть, неминучую?» Поворотил он назад — нельзя идти, направо, налево — нельзя идти; сунулся вперед — дорога торная. «Дай постою на одном месте, может, зарево пойдет в другую сторону, аль прочь от меня, аль потухнет совсем». Вот и стал он, дожидается; да не тут-то было: зарево точно к нему навстречу идет, и как будто около него светлее становится; думал он, думал и порешил идти вперед. Двух смертей не бывать, одной не миновать. Перекрестился купец и пошел вперед. Чем дальше идет, тем светлее становится, и стало почитай как белый день, а не слышно шуму и треску пожарного. Выходит он под конец на поляну широкую, и посередь той поляны широкия стоит дом не дом, чертог не чертог, а дворец королевский или царский, весь в огне, в серебре и золоте и в каменьях самоцветныих, весь горит и светит, а огня не видать; ровно солнушко красное, инда тяжело на него глазам смотреть. Все окошки во дворце растворены и играет в нем музыка согласная, какой никогда он не слыхивал. Входит он на широкий двор, в ворота широкие, растворенные; дорога пошла из белого мрамора, а по сторонам бьют фонтаны воды, высокие, большие и малые. Входит он во дворец по лестнице, устланной кармазинным сукном,[61] со перилами позолоченными; вошел в горницу — нет никого; в другую, в третью — нет никого, в пятую, десятую — нет никого; а убранство везде царское, неслыханное и невиданное: золото, серебро, хрустали восточные, кость слоновая и мамонтовая. Дивится честной купец такому богатетству несказанному, а вдвое того, что хозяина нет; не токмо хозяина, и прислуги нет; а музыка играет не смолкаючи; и подумал он в те поры про себя: «Всё хорошо, да есть нечего», и вырос перед ним стол, убранный, разубранный: в посуде золотой да серебряной яства стоят сахарные и вина заморские и питья медвяные. Сел он за стол без сумления: напился, наелся досыта, потому что не ел сутки целые: кушанье такое, что и сказать нельзя — того и гляди что язык проглотишь, а он, по лесам и пескам ходючи, крепко проголодался; встал он из-за стола, а поклониться некому и сказать спасибо за хлеб за соль некому. Не успел он встать да оглянуться, а стола с кушаньем как не бывало, а музыка играет не умолкаючи. Дивуется честной купец такому чуду чудному и такому диву дивному, и ходит он по палатам изукрашенным да любуется, а сам думает: «Хорошо бы теперь соснуть да всхрапнуть», — и видит, стоит перед ним кровать резная, из чистого золота, на ножках хрустальныих, с пологом серебряным, с бахромою и кистями жемчужными; пуховик на ней как гора лежит, пуху мягкого, лебяжьего. Дивится купец такому чуду новому, новому и чудному; ложится он на высокую кровать, задергивает полог серебряный и видит, что он тонок и мягок, будто шелковый. Стало в палате совсем темно, ровно в сумерки, и музыка играет будто издали, и подумал он: «Ах, кабы мне дочерей хоть во сне увидать», — и заснул тоё ж минуточку.