Михаил Арцыбашев - Санин
Задушенный и жалкий женский голос тоненькой жалобой, бессильной и бессловесной, прозвучал невыносимо печально.
Санин сморщился и вошел в свою комнату.
«Ну, Лиде, пожалуй, конец! — подумал он. — Может, и лучше сделала бы она, если бы тогда и вправду утопилась!.. А может, и перевернется… Не угадаешь!»
Иванов за окном слышал, как он торопливо шарил, шелестел бумагой, что-то уронил.
— Скоро ты? — неторопливо спросил он.
Ему стало скучно и жутко стоять под темным окном, в бледном сумраке осенней зари, перед лицом темного загадочного сада. Шорох напомнил ему его сон.
— Сейчас, — ответил Санин так близко от окна, что Иванов вздрогнул. Темнота в окне заколебалась, и из нее выдвинулся чемодан и белое лицо Санина.
— Держи!
Санин легко спрыгнул на землю и взял чемодан.
— Ну, идем!
Они быстро пошли через сад.
Там был бледный сумрак и тонкий холодный запах холодеющей земли. Деревья сильно обнажились, и оттого было чересчур пусто и просторно. За рекою догорала заря, и вода блестела одиноко, забытая и заброшенная в конце уже никому не нужного сада.
Когда они пришли к вокзалу, на бесконечных черных путях горели сигнальные огоньки и поезд мерно пыхтел локомотивом. Бегали люди, стучали дверьми, перекликались и ругались грубыми злыми голосами, точно все было грустно и тяжело и хотелось скрыть свое чувство от других под нарочитой злостью. Толпа темных и растерянных мужиков с узлами копошилась на платформе.
У буфета Санин и Иванов выпили.
— Ну, счастливого пути! — грустно сказал Иванов.
— У меня, друг, путь всегда одинаков, — улыбнулся Санин. — Я у жизни ничего не прошу, ничего и не ищу. А конец никогда не бывает счастливым: старость и смерть, только и всего!
Они вышли на платформу и стали на свободном месте.
— Ну, прощай!
— Прощай!
И невольно для обоих вышло так, что они поцеловались. Поезд, лязгая и скрежеща, тронулся.
— Эх, брат! Как я тебя полюбил, как полюбил! — неожиданно закричал Иванов. — Одного настоящего человека только и видел!
— Один ты и полюбил! — усмехнулся Санин. Он вскочил на подножку проходящего вагона.
— Поехали, — весело закричал он. — Прощай!
— Прощай!
Быстро побежали вагоны мимо Иванова, точно вдруг сговорившись убежать куда-то. Мелькнул в темноте красный фонарь и долго, как будто не удаляясь, краснел в черноте.
Иванов посмотрел вслед поезду, и ему стало грустно и скучно. Уныло брел он по улицам города и смотрел на его жидкие аккуратные огоньки.
«Запить, что ли?» — спросил он себя, и бледный длинный призрак долгой бесцветной жизни пошел с ним в трактир.
XLVI
В духоте и тесноте задыхались вагонные фонари, и среди колеблющихся дымных теней и пятен тусклого света копошились измятые, истрепанные люди.
Санин сидел рядом с тремя мужиками. При его входе они говорили о чем-то, и один, плохо видный в темноте, сказал:
— Так, говоришь, плохо?
— Чего же плоше, — высоким надтреснутым голосом ответил старый косматый мужик рядом с Саниным. — Они свою линию гнут, для нас пропадать не станут. Говорить можно что угодно, а когда до шкуры дойдет, кто посильнее, тот и выпьет кровь!
— А вы чего ж ждете? — спросил Санин, сразу догадываясь, о чем идет тяжкий и нудный разговор.
Старик повернулся к нему и развел руками.
— А что станешь делать?
Санин встал и ушел на другое место: он знал этих людей, живущих как скоты и не истребивших до сих пор ни себя, ни других, а продолжающих влачить скотское существование в смутной надежде на какое-то чудо, которого им не дождаться и в ожидании которого умерли уже миллиарды им подобных.
Ночь шла. Все спали, и только против Санина мещанин в чуйке злобно ругался с женою, боязливо отмалчивающейся и только судорожно поводившей испуганными глазами.
— Погоди, дай срок, я тебе, стерва, докажу! — шипел, как придавленная гадюка, мещанин.
Санин уже задремал, когда женщина, болезненно охнув, разбудила его. Мещанин проворно отдернул руку, но Санин успел увидеть, как он крутил пальцами грудь женщины.
— Экая же ты, братец, скотина! — сердито сказал Санин. Мещанин испуганно молчал, оторопело глядя на него маленькими злыми глазами и как будто скаля зубы.
Санин с отвращением посмотрел на него и ушел на площадку. Проходя по вагону, он видел множество почти навалившихся друг на друга людей. Уже светало, и в окно вагона падал бледный синеватый свет; причем лица их казались мертвыми, и какие-то робкие и печальные тени ходили по ним, придавая бессильное и страдальческое выражение.
На площадке Санин всей грудью вдохнул свежий рассветный воздух.
«Противная штука человек!» — не подумал, а почувствовал он, и ему захотелось сейчас же хоть на время уйти от всех этих людей, от поезда, из спертого воздуха, от дыма и грохота.
Заря уже явственно занималась на горизонте. Последние тени ночи, бледные и больные, бесследно убегали назад в синюю тьму, таявшую в степи.
Не долго думая, Санин сошел на подножку поезда и, махнув рукой на свой пустой чемодан, спрыгнул на землю.
С грохотом и свистом промелькнул мимо поезд, земля выскочила из-под ног, и Санин упал на мокрый песок насыпи. Красный задний фонарь был уже далеко, когда Санин поднялся, смеясь сам себе.
— И то хорошо! — сказал он громко, с наслаждением издав свободный, громкий крик.
Было широко и просторно. Еще зеленая трава тянулась во все стороны бесконечным гладким полем и тонула в далеких утренних туманах.
Санин дышал легко и веселыми глазами смотрел в бесконечную даль земли, широкими сильными шагами уходя все дальше и дальше, к светлому и радостному сиянию зари. И когда степь, пробудившись, вспыхнула зелеными и голубыми далями, оделась необъятным куполом неба и прямо против Санина, искрясь и сверкая, взошло солнце, казалось, что Санин идет ему навстречу.
Повести и рассказы
Паша Туманов
IПеред закрытой желтой дверью приемной полицмейстера, в маленькой грязной передней с давно не крашенным полом, опершись спиной о вешалку, стоял рябой малорослый полицейский солдат в перепачканном пухом и мылом и разорванном под мышкой мундире.
Вид у этого солдата был самый смиренный и глупый, но это не помешало ему изобразить на своей физиономии начальственную строгость, когда в переднюю вошел посторонний.
Этот посторонний, попавший в комнату, куда посторонним вход строго воспрещается иначе как в указанное, от двенадцати до трех часов, время, был юноша в худой гимназической шинели и такой же фуражке. Роста он был среднего, большеголовый, с некрасивым, но довольно симпатичным лицом; на щеках и верхней губе его вполне ясно обозначался неровный пух усов и бороды. Он был красен и, видимо, возбужден.
Вошел он очень быстро, точно за ним кто гнался, и, войдя, сейчас же снял шапку.
— Здесь приемная полицмейстера? — спросил он так громко, как будто давно приготовил этот вопрос в такой именно громкой и решительной форме.
— Здеся, — ответил солдат, с видимым неудовольствием покидая свое занятие и отделяясь от вешалки.
«И чего шляются, — подумал он, — сказано: от двенадцати до трех, ну и нечего… только народ беспокоят!..»
— Сюда пройти? — так же громко и решительно спросил гимназист, делая движение к запертой двери приемной.
— Сюда. Да только они не принимают, — ответил солдат, загораживая дверь.
— Мне нужно.
— Пожалте от двенадцати до трех, — равнодушно сказал солдат и потянулся рукой к своему носу.
— Мне сейчас нужно.
— Не приказано пущать.
Гимназист как-то весь осел и замялся, обескураженный этим ничтожным и неожиданным препятствием, сбивавшим его с того торжественного, важного и печального пути, который представлялся ему, когда он ехал сюда. Этот равнодушный и неряшливый солдат так не вязался с его представлением, что одну секунду он едва не вышел из передней. Но в дверях остановился, побагровел и выпалил:
— Мне надо заявление: я человека убил!
— Чего-с? — глупо спросил солдат.
И гимназист молчал и смотрел на солдата, и солдат, выпучив глаза и глупо ухмыляясь, смотрел на него.
— Пожалте… — наконец сказал солдат, сомнительно качнув головой, толкнул дверь в приемную и посторонился.
Гимназист надел зачем-то фуражку, но сейчас же снял ее и вошел. Солдат тупо поглядел ему в спину.
IIВ большой светлой комнате, украшенной портретами лиц царской фамилии, находились в это время четыре человека: сам полицмейстер, видный, представительный мужчина с большими усами и перстями на пальцах, его помощник, толстый человек с большим животом и багровой физиономией, с трудом ворочающейся на короткой шее без кадыка, и пристав, высокий, худой, чахоточный, на узких плечах которого мундир и шашка висели как на вешалке. Четвертый был господин в вицмундире с форменными пуговицами, с большой рыжей бородой и синими очками на кончике толстого угреватого носа. Он перебирал бумаги на столе у самого окна, стоя и через плечо прислушиваясь к тому, что говорил полицмейстер.