Под красной крышей - Юлия Александровна Лавряшина
«Я простилась с ним в Париже, но здесь он все еще держит меня», – сердито подумала Катя, помахав дочке у ворот садика. Ей пришло в голову, что стоит исповедоваться перед Никитой, рассказать, как все случилось тогда, и тогда она освободится от прошлого. Теперь Катя была уверена, что не встреться они в театре, и память истязала бы ее еще много-много лет, хотя до того она почти и не вспоминала о существовании Ермолаева. Он был для нее как для Никиты Париж – полугрезой, полусном, который вроде бы реально существует, но увидеть его не удастся. Можно плакать о нем и писать стихи, но это не мешает жить здесь и сейчас.
Светлый асфальт был прорежен причудливыми тенями от рано облетевших тополей, и каждая черточка выглядела размытой, неопределенной во времени и пространстве, подтверждая, что все это – лишь сон. Но плохо укатанный асфальт через подошвы колол ноги, и с каждым шагом ступни жгло все сильнее, так что Кате на миг показалось: она босая идет по битому стеклу, оставляя две прерывистые красные дорожки.
«Я не должна этого делать», – убежденно подумала она и ускорила шаг. Чтобы сократить расстояние, Катя наискосок пересекла двор, засыпанный обожженными осенью листьями, похожими на обрывки давно сгоревших писем. Не давая себе одуматься, она с ходу толкнула ногой визгливую общежитскую дверь и, стараясь не задеть перила, поднялась к Никите. Куривший на лестничной площадке мальчик лет десяти задумчиво взглянул на Катю и спросил, который час. Она привычно приподняла светлый манжет плаща и обнаружила, что забыла часы. Времени больше не существовало, и это испугало Катю. Уже много лет она жила по часам, рассчитывая и сверяя с ними каждый шаг. Никита никогда не умел делать этого.
– Поэзия – это ярость, это борьба! – донесся до нее срывающийся от злости Никитин голос. – И если вас, дамочка, коробят соленые словечки, вам нечего и думать о литературе. Бездарность способна опошлить красоту самого изысканного слова, талант же поднимает на божественную высоту даже площадную брань. Только талант!
– Бунин слыл непревзойденным матерщинником, – охотно подтвердил кто-то.
Дрожащий женский голос пытался возражать:
– Но ведь он не употреблял таких слов в рассказах…
– А Пушкин позволял себе!
– Литературная строка должна радовать глаз…
– Сейчас любой графоман в красотах письма способен перещеголять и Бунина, и Олешу. Это еще не признак таланта! Литература создается не для глаз и даже не для ума, а для сердца. Если угодно – для души…
Катя прислушивалась, стоя под дверью и не решаясь войти. То, о чем спорили в этой комнате, давно перестало ее волновать. Она была чужой в этом мире, но он все еще не отпускал ее, как глупая собака на сене. Только в данном случае собака была умной…
– Катя, – испуганно произнес Никита, когда она все-таки вошла.
Все замолчали и уставились на нее, а она глядела на расстеленную прямо на письменном столе газету, занятую стаканами и кусками вареной колбасы.
– Привет. – Она неуверенно улыбнулась.
– Королева! – восхищенно выдохнул один из друзей Никиты и, вскочив, принялся стряхивать с пустого табурета крошки.
– Пожалуй, нам лучше уйти? – предположил другой, и Ермолаев рассеянно кивнул.
Худая нервная девушка, любительница изящной словесности, проходя мимо, громко хмыкнула, и Катя неожиданно смутилась, а заодно разозлилась на себя и на Никиту: как он мог не почувствовать, что она идет к нему?
– Садись, – предложил он, когда все наконец вышли и комната наполнилась задыхающимся шепотом часов.
Катя удивленно указала на них подбородком:
– Все те же… Ты говорил, что они «шоркают»…
Еще не закончив фразы, она поняла, что воспоминание не вызвало ни сожаления, ни грусти. Она пришла к той же реке, но в ней давно сменилась вода.
– А я вчера был у твоего племянника, – вдруг признался Никита и, не спрашивая разрешения, закурил. – По-моему, он меня ненавидит…
– За что? – машинально спросила Катя, опускаясь на табурет.
– Кажется, я обидел его.
– Ты плохо отозвался о его стихах?
– Стихи тут ни при чем… И вообще… все это не важно. Ты ведь не из-за Марка пришла?
– Я пришла, – торопливо подхватила она, – потому что рано или поздно нам все же нужно было объясниться с тобой. Я не могу спокойно жить, пока мы не простили друг другу…
– Катя, не надо!
– Я виновата перед тобой, я была полной дурой! Я начиталась Ромена Роллана и поверила, что страдания от измены поднимают любовь на новую высоту. У нас с тобой все было так сложно… Я никак не могла до конца понять: то ли ты любишь меня, то ли ненавидишь?
– Разве эти чувства существуют по отдельности?
– Да, Ник, да!
– Своего мужа ты только любишь? Без малейшего привкуса ненависти?
– Откуда ты все знаешь? – поразилась Катя и, как много лет назад, обмерла от суеверного ужаса перед ним.
– Именно поэтому ты и не можешь выкинуть меня из головы.
– Ты хочешь сказать… – растерянно начала Катя, но он не дал ей закончить.
– Марк говорил, что твой муж – замечательный человек. Ты все сделала правильно. Его отец был таким же?
– Чей? Володин?
Ермолаев застыл, не донеся сигарету до раскрытых губ:
– Кто такой Володя? Ах да… Нет, я имел в виду Марка.
– Почему тебя так волнует Марк? – насторожилась Катя. – Его не надо опекать, он вполне самостоятельный мальчик. И у него есть мать…
– У каждого из нас есть мать. Но это не спасает от одиночества.
Катя задумалась. Она плохо помнила мать Ермолаева. Ей почему-то казалось, что он избегает женщину, о которой много и восторженно говорит. Кажется, все то время, пока они жили вместе, Никита каждый день собирался пойти к матери и сообщал об этом чуть ли не каждому, но так ни разу и не сходил.
– Может, ты хочешь кофе? – спохватившись, спросил Никита, но она покачала головой.
– Я уже пила сегодня… Муж приносит мне каждое утро в постель. Он замечательный! Он ни разу не повысил на меня голос. А помнишь, как ты швырял в меня книги и чуть не разбил голову? Знаешь, он очень добрый и сильный, он ничего не боится! Ему не страшно ложиться вечером в постель, он делает это с удовольствием, как и все остальное. Жизнь доставляет