Квартира - Даша Почекуева
— Это моя комната.
Мать ответила так же, как отвечала уже много раз:
— Твоего здесь ничего нет.
Фролов даже привык к этой мысли, звучащей рефреном при любом неповиновении: твоего здесь ничего нет. Квартира была материна, семья — тоже, все решения оставались за ней, приговоры выносила она. Мать стала мерой всех вещей; специальной оптикой, сквозь которую он смотрел на мир. Со временем он усвоил, что единственное верное мнение — ее мнение; единственное безопасное поведение — то, что одобрила она. Жизнь, которую он жил, тоже принадлежала матери.
Многим сверстникам Фролова хотелось верить, что они умнее и сильнее своих родителей, но Фролов не позволял себе обманываться. Он знал, что природа не наделила его никакими особенными дарованиями. В нем не было стойкости, чтобы вынести долгую иссушающую войну с матерью; не было и хитрости, чтобы уклониться от ее контроля. Мать умудрилась сокрушить даже дядю Яшу — с его-то мощью, его жизнелюбием, его отвагой, — и если дядя Яша не устоял, Фролову и вовсе не на что было надеяться.
* * *С греблей у него не срослось. Заняв второе место на всесоюзных соревнованиях, Фролов какое-то время подавал надежды. Но затем тренер предложил ему попробовать силы в парной гребле. Даже выбрал ему хорошего партнера — старожила клуба по имени Степа.
Степа был на полтора года старше Фролова и шире в плечах. Он носил зеленую майку и причудливо стригся. На тренировках Степа всегда садился впереди, и Фролов видел его бритый затылок. Когда Степа тянулся вперед и мощным рывком притягивал к себе весла, под майкой у него перекатывались мускулы, лопатки приходили в движение. Тело жило своей жизнью, не связанное условностями. В конце тренировки Степа так уставал, что майка липла к спине. Фролов не мог отвести от нее взгляд. Он выдержал две или три тренировки, а затем перестал ходить на греблю.
Других увлечений он так и не приобрел. Все, что ему нравилось, все, что было дорого и приносило радость, мало-помалу исчезало, песком просачивалось сквозь пальцы. Ему еще не исполнилось двадцати, а он уже устал жить, и с тех пор усталость уже его не покидала. После школы Фролов выбрал инженерно-экономический институт — по той единственной причине, что это понравилось матери. Любой другой выбор предполагал утомительный поиск, волевые решения и жаркие споры, на которые не было сил. Так он и жил годами, слушая сначала мать, а потом голос в голове, подозрительно напоминающий материн. Не общайся с ними. Не будь дураком. Займись делом. Веди себя по-человечески. Ладно.
Только на последнем курсе что-то в нем вдруг встрепенулось. Ему предложили уехать по распределению в заводской город, восемь часов от Ленинграда на поезде.
— Сколько-сколько? — переспросил он.
— Восемь часов.
В голове пронеслась мысль: а ведь путь неблизкий. Мать не сможет приезжать в будни, в выходные наверняка тоже. Ей придется его оставить.
Вдруг он снова, как много лет назад, представил, какой могла быть жизнь без матери. В мире, где ему что-то принадлежит, где он наделен правом принимать решения. Можно будет не спрашивать у матери, кем быть, с кем общаться, куда ходить. Мелькнула даже детская мысль: он в кои-то веки получит право закрыть дверь в свою комнату.
— Я согласен, — быстро сказал Фролов, боясь передумать.
Его попросили расписаться в каких-то бумагах, и Фролов расписался. Он вышел на улицу, ослепленный свободой. Казалось, впереди его ждет другая жизнь, другие правила. Воспоминания о тех надеждах теперь отзывались в груди странной пустотой, будто Фролов вспоминал о старом друге, которого давно уже не было на свете. Вспоминать — страшно, но забыть — еще страшнее.
Тогда он еще не знал, что, уезжая, заберет с собой мать и будет волочить ее за собой долгие годы; она умрет, а он все равно продолжит искать ее одобрения. О, если бы он знал тогда, что всю жизнь проживет с этим ярмом. Всю жизнь будет оглядываться на мать, сверяться с нею; если б он только знал, что всю жизнь будет искать кого-то, похожего на дядю Яшу, кого-то, наделенного чувством свободы и правом на нее, но, наконец найдя, потеряет, не в силах удержать сокровище, а вместе с тем потеряет и семью, и жизнь, и все, что было прикрытием, и все, что стоило прикрывать.
27— Эй, Палыч. Палыч! Ты чего, уснул?
Фролов вздрогнул. Он стоял на пороге пустой комнаты и смотрел на пожелтевшие обои, и стоял, кажется, уже давно. За его спиной суетился Ебелкин, вызвавшийся помогать с переездом.
— Мы там с Валеркой уже тюки погрузили.
— А… да… спасибо.
— Что-то еще осталось?
— Нет. Вроде нет. Спасибо.
Из кухни доносилось грохотание кастрюль, а за стенкой шумел телевизор. Звуки эхом отдавались от стен. Из потолка торчал провод, оставшийся от свинченной люстры. Доски на полу протерлись, а в том месте, где стояла стенка, и вовсе потускнели от застарелой пыли.
Ебелкин осторожно заметил:
— Ехать пора.
— Да, — Фролов отмер. — Пора.
Дальше все было как по списку. Найти в коридоре Оленьку, отдать ей ключи для коменданта, выдержать вежливые причитания. Потом лестница. Вниз, скорее вниз. Кабина грузовика, веселый водитель из села, анекдоты в дороге. Светофоры, многоэтажки. Подтаявший серый снег. Перетаскав тюки и мебель в квартиру, Фролов сердечно поблагодарил Ебелкина и Валерку и с большим облегчением закрыл за ними дверь.
Оставшись в одиночестве, он прошелся по пустым комнатам в новой квартире, удивляясь тому, как много здесь места. Тюки были свалены неопрятной грудой в маленькой комнате; кроме них, в комнате еще стояла старая Ванькина тахта. Стол оттащили на кухню. Сервант и диван поставили в дальней комнате — той, что побольше. Фролов остановился у окна и долго смотрел, как темнеет горизонт. Странно, еще только четыре часа — какой закат? Он запоздало и через силу вспомнил, что уже почти зима.
Мысли вообще давались ему трудно, особенно отвлеченные и беспредметные.
Да, зима. Он смотрел и смотрел, как на горизонте сгущается тьма, пытаясь вместить в голове мысль, что теперь будет здесь жить. Здесь, в этом раннем мраке. Среди голых стен.