Горькая жизнь - Валерий Дмитриевич Поволяев
Через двое суток он уже был в Ленинграде; полчаса – какой-то обесточенный, помятый, лишенный дыхания, он походил по питерским улицам, совершенно не узнавая их, прикладывал руку к тоскливо стучавшему сердцу, – ни щемление, ни тоска не проходили, – потом забрался в трамвай со знакомым номером и поехал домой.
Чем ближе он подъезжал к дому, тем сильнее у него щемило сердце, так щемило, что кажется, оно вот-вот остановится, и горькую боль эту было очень трудно выдерживать. Около дома он вышел из трамвая и долго не мог успокоиться, присел на новенькую, недавно сколоченную скамейку. Думал, что посидит минут пять, а просидел, не двигаясь, полчаса, рассматривал свой блокадный дом со стороны, отмечал на стенах знакомые осколочные отметины, за годы успевшие потемнеть, следы ровных срезов на камне, оставленные пленными немцами, ремонтировавшими фасад, рассматривал окна – в некоторые окна были вставлены новые переплеты, но в большинстве своем рамы были старые, помнили блокаду. Углы здания украсили новенькие цинковые трубы – раз стоит новый, поблескивающий не успевшим потемнеть металлом водосток, значит, крыша дома отремонтирована и скорее всего это сделано недавно.
Он хотел подняться со скамейки, но не смог – словно бы прирос к сидению: привинтили болтами, даже карманы и те поставили на гайки с шайбами, закрепили крепко, штаны тоже закрепили. Китаев отер пот со лба и со стоном, дыша тяжело, поднялся. Острое щемление, сковавшее сердце, не проходило. Надо было одолевать себя… Китаев одолел.
Через пять минут он уже находился в затемненном, с тусклой лампочкой, завернутой в разбитый плафон, подъезде, а еще через минуту стоял перед своей дверью. Протянул руку к кнопке звонка и тут же опустил – сердце, несмотря на боль и усталость, заколотилось так сильно, что было готово через глотку выскочить наружу. Сквозь зубы Китаев втянул в себя воздух, задержал на несколько мгновений в груди, потом вновь поднял руку и ткнул пальцем в кнопку звонка.
Звонок был старый, еще дореволюционный. Китаев слышал его стрекот за дверью, морщась, сглатывал что-то горькое, возникающее во рту; кнопка, привинченная к деревянному кругляшу, тоже была старая, пришла из той далекой, помнившей царские времена поры…
«Эх, мама, мама…» – возникла в голове и тут же погасла фраза. К горлу вновь подтянулись чьи-то пальцы, чтобы сжать его, перекрыть дыхание.
Дверь открылась. На пороге стояла упитанная розовощекая девочка с двумя косичками, украшенными шелковыми бантами. Недоуменно глядя на Китаева, она поинтересовалась равнодушным серебристым голосом:
– Вам кого?
Китаев смотрел на нее и ничего не мог сказать – слова застряли в горле. Он резко помотал головой, вытряхивая из себя немоту… В сонных глазах девочки появился интерес – такого странного дядьки она еще не видела.
– Вам кого? – вновь спросила девочка.
Наконец Китаев справился с собой, произнес незнакомым, каким-то задавленным тоном:
– Здесь жили Китаевы…
– Теперь не живут, – на лице девочки появилось капризное выражение. – Нет их.
– А где они живут?
– Старуху снесли на кладбище, похоронили, а сын ее… сын сидит в тюрьме, – грубовато и жестко проговорила девочка, потянула на себя дверь, намереваясь ее закрыть. – До свидания!
– Погоди, погоди, – заторопился Китаев, останавливая девочку. – Где, ты сказала, похоронили бабушку?
– Не знаю, – выпалила девочка и захлопнула дверь.
Вот и все, вот и рухнула надежда – внутри что-то тоскливо, протяжно заныло, в глотке сделалось тепло и тяжело, словно бы Китаева угостили стопкой жидкого свинца. Если он будет интересоваться дальше, куда подевалась мать, вещи семьи, мебель, на него могут спустить собаку, тем более что в глубине квартиры он услышал лай.
Надо сходить к Голубевым. Если Трофим или Екатерина Сергеевна живы, они все расскажут.
Дверь в квартиру Голубевых открыла… Вот уж кого Китаев не ожидал увивать здесь, так это ее… открыла Вера.
– А где Екатерина Сергеевна? – спокойно, стараясь, чтобы на лице его не прогнул ни один мускул, спросил Китаев.
– На том свете, – отрывисто ответила Вера.
– А Трофим?
– На работе! – также отрывисто, по-собачьи резко ответила Вера. Спрашивать что-либо у нее было бесполезно, надо было ждать вечера, когда придет с работы Трофим.
Китаев вежливо, будто на школьном балу, поклонился и ушел. Неподалеку, в небольшом тенистом сквере, сел на скамейку, устроился на ней поудобнее и стал ждать вечера.
Вокруг шумел голод, были слышны гудки автомобилей, стрекот моторов, голоса прохожих, птичье теньканье, возбужденный воробьиный говор – это были звуки мира, жизни, налаженного быта, семейного тепла, еще чего-то, что напрочь отсутствовало в лагерном существовании Китаева. Вытянув ноги, он облокотился на фанерный чемодан абезского производства и закрыл глаза.
Так он просидел до самого вечера, почти не шевелясь, слушая звуки родного города и сглатывая невольные слезы.
Он совершенно не думал о том, что сидеть на городской скамейке, блаженно вытянувшись, откинув назад голову – опаснее, чем участвовать в таежной или тундровой перестрелке с вохровцами – любой милиционер может обратить внимание, взять под локоток и вместе с чемоданом препроводить в отделение.
А там непременно зададут один неприятный вопросец:
– Вы почему, гражданин такой-то, появились в Ленинграде, когда тут запрещено находиться не только вам, но и духу вашему?
И все – опять Абезь или какой-нибудь лагерь около Дунькина пупа, новый срок. Но Китаев не двигался, не снимался с места, продолжал сидеть с беспечно вытянутыми ногами на самом виду у проходящего люда, которого было много. Среди публики этой наверняка встречались и милицейские сотрудники, которые могли запросто срисовать его и прислать участкового, чтобы проверил документы, но пронесло – на скорбно прилипшего к садовой скамейке мужика никто особо и внимания не обратил.
Очнулся он от того, что около него кто-то остановился. Человека, который начинает рассматривать тебя, обычно ощущаешь не только с закрытыми глазами, ощущаешь даже затылком, корнями волос, спиной, пятками, извините… Китаев открыл глаза.
Напротив скамейки стоял человек, которого он узнал мгновенно, хотя человек этот здорово изменился: в голове его появилась седина, щеки прорезали две провальные морщины.
– Трофим, – почти не веря себе, тихо проговорил Китаев.
– Володька! – так же тихо произнес тот.
Это был Трофим Голубев, которого он ждал, – Китаев резко вскочил со скамейки, обнялся с соседом.
– Живой, – прошептал Трофим, повторил с обрадованным вздохом, будто сам себе ответил на важный вопрос: – Живой… Оттуда вернулся? – Трофим неопределенно повел головой себе за спину, но эта неопределенность была хорошо понятна всем.
– Оттуда, – сказал Китаев. – Заходил к тебе домой, решил дождаться.
– Значит, Верку видел…
– Видел. Честно говоря, удивился. Чего она в твоем доме делает?
– Да в том-то и вопрос, что ничего. Она прописана в нашей квартире. А выписать никак не могу. Закон не позволяет.
– А если подать в суд? – произнеся слово «суд», Китаев невольно поморщился: в лагерях это слово считалось непотребным, у «политиков», например, было сродни худому ругательству.
– А что даст суд? Совершенно ничего, – рассудительно проговорил