Николай Чернышевский - Пролог
Но как же можно было, чтобы на такую постель ложились любовницы — служанки от корыта с бельем или от очага, вспотевшие, в грубом белье? — Ах, тогда у него еще не было такой постели, он завел ее уже после. Но и прежде у него была хорошая постель. — та самая, которую он подарил Анюте, отдавая замуж. — хорошая, прекрасная! — Разумеется, и на такую нельзя положить служанку в таком виде, как родит служанка. — хоть, впрочем, эти служанки не были вспотевшие. — потому что они больше только для порядка были кто прачкою, кто на кухне, чтобы не зазнавались, не имели лишних претензий; — работы не требовалось, он не применял; — но все же нельзя было положить их в таком виде на прежнюю постель; а тем больше нельзя было допустить подсудимых в таком виде, как они приходили. — грязные, ужас! — Но на это у Степаниды было и туалетное мыло и весь туалет. Перед тем как идти к барину. — из подсудимых ли, служанка ли, все равно, каждый раз надобно было позаботиться о себе. — Степанида наблюдала за этим. Из ванны, вспрыснутая лоделавандом. — Иван Ильич любил лоделаванд больше всяких духов. — припомаженная, в рубашечке голландского полотна, в батистовом пеньюарчике. — не то что служанка, и всякая подсудимая шла на постель, достойная такой постели. — иная из подсудимых такая, что и Анюте не жаль было даже и новой постели для такой воздушной душеньки; — потому что при новой постели своих домашних из прислуги уже не было, а только по временам, на короткое время, какая-нибудь подсудимая. — Даже и после они-таки бывали? — И не возбуждали ревности? — Чего же тут ревновать, когда в этом и не было ничего такого опасного? — Дня два, три. — неделю поживет. — и только. Этого нельзя было бояться, что потеряешь место. — нет; он правду говорил: „Это у меня такой характер, для разнообразия; а ты не беспокойся об этом, Анюта: я люблю тебя за то, что ты смирна; свяжись с другою, надобно будет еще ругать ее, чтобы не надоедала просьбами, да еще, пожалуй, воровка попадется. А тобою я доволен: что делаю тебе, тем ты и довольна. — умна и смирна“.
Это была правда, что она не приставала к нему с просьбами потому, что была умна: понимала его характер; не выпросишь, а только услышишь: „Молчать, ступай вон“. - а почаще надоедай, то и будешь прогнана. Надобно было понимать его характер и переносить. Но правду сказать, и нельзя было пожаловаться на него. — нет! — Одевал, одевал! — Ах, наряжал, одевал! — Конечно, и нельзя было ему скупиться на это: приличие требует! — Когда держишь любовницу, то уж и держи ее как следует, любовницу! — Он понимал это. Да и невозможно: кому же был бы стыд, как не ему же? — Съедутся сослуживцы. — иной раз и начальники. — пообедать, или, чаще, на завтрак, или вечером поиграть в карты. — она тут хозяйкою. — или кататься иной раз, берет ее с собою. — как же иначе? — Не за тем ли он назвал ее: „Будь ты как следует, настоящею любовницею“. - не за тем ли, чтобы она была на виду?
Потому человек умный, он и наряжал ее как следует. Нельзя было жаловаться. Ах, какое счастливое было это время! — Когда оденется вся в кружевах, она была самая прекрасная барышня! Прелесть, как наряжена! — Да и домашнего платья у нее не было ни одного, которое стоило бы меньше 25 рублей. — только само платье, без лент и кружев. У нее была соболья шубочка, у нее были и брильянты.
Он ей давал и свою коляску с рысаками. — не всегда же коляска и рысаки были нужны ему самому; напротив, редко ему самому; больше были свободны для нее. Когда она неслась на этих рысаках по Невскому, никто не подумал бы, что она только любовница Ивана Ильича, который еще и не генерал. — все думали, что она любовница какого-нибудь откупщика. Так и говорили ей многие.
Ах, это было счастливое время! — Я думаю, усну.
4. Не ездил на урок: не хочу ни на минуту отрываться от моей милой. Пусть вся эта неделя будет одним непрерывным праздником. — Был Ликаонский. Не мог насмотреться на Анюту. — „Что, Ликаонский, будешь называть меня влюбчивым?“ — „На этот раз не могу смеяться“. И он также очень нравился Анюте. Действительно, когда он бросает свою вечную серьезность и сердитость, он становится мастером болтать вздор. — „Останься в Петербурге, Ликаонский. — не для меня, то для нее. Видишь, она будет любить тебя больше, нежели я“. — „Ежели бы остаться, то остался бы не для какой-нибудь женщины, хоть бы даже и твоей любовницы или жены, а разве для тебя. И остался бы. Но с сестрами-то что я буду делать?“ — „Устроим так, что будет можно тебе привезти их сюда“. — „Положим, при твоей помощи устроился бы так, что и здесь мог бы кормить их. Но кто здесь женится на девушках без приданого? — Нельзя, Левицкий“.
Вот это человек. — это не я. Человек простого, прямого, близкого долга. И с тем вместе всегда готовый хладнокровно Погибнуть за убеждения. Завидую ему.
„Напиши, что я нужен тебе. — и приеду, брошу сестер. По теперь должен думать о них“.
А я — презренный эгоист, живу для себя. Правда, у меня нет обязанностей по родству. Мои маленькие сестры еще не нуждаются в моих заботах. На это у меня, может быть, и достанет совести, не быть дурным братом. Но пока я свободен, я должен был бы тем безграничнее предаться делу, делу. А я забываю все для Анюты.
Забываю и хочу забывать. Пусть я эгоист. Но хочу и буду наслаждаться жизнью.
Опять надобно приковать себя к месту, пока станет овладевать сон и мною.
Анюта без конца описывала мне свои тогдашние наряды в тот вечер, перед приходом Черкасова: похохочет моим шуткам, сама пошутит. — и через несколько минут. — ни я, ни сама она, мы не знаем, как. — опять наряды. Она была счастлива ими.
Теперь, мне кажется, я в самом деле начинаю любить се. Но тогда я только был раздражен привлекательностью ее милого тела, прекрасным ее лицом, белизною и очаровательною упругостью груди, справедливыми мечтами, что и все формы ее так же восхитительны. О ее нравственных достоинствах или недостатках я судил совершенно равнодушно. Я не приходил в умиление от ее страстных воспоминаний о нарядах. И теперь, хоть стал любить ее, не могу сказать, что люблю в ней эту страсть. Но и тогда я находил ее слабость извинительной. А теперь понимаю, что глупо было и думать „извинительная слабость“, потому что эта слабость вовсе не нуждается в извинении. Она может казаться мне признаком недостаточного развития — только. Мне может не нравиться, если человек не знает арифметики, географии, не умеет читать. Но можно ли говорить: „Надобно извинить ему это, потому что никто не хотел учить его“ — что тут извинять? — Он кругом прав. — Так и та недостаточность развития, при которой наряды занимательнее всего на свете. Может ли человек, не желать быть счастлив? Может ли не дорожить тем, что делает его счастливым? — Ей не было не только доступно. — не было хоть бы понаслышке известно никакое другое счастье, кроме доставляемого нарядами.
Вообще во мне всегда возбуждало хохот, когда я читал упреки молодым женщинам за пристрастие к нарядам. Я видел пожилых мужчин, мрачных деловых людей, которые были в восторге от того, что могли украсить себя игрушкою, гораздо менее красивою, нежели хорошенький фермуар. — могли нарядиться в костюм, несравненно менее красивый, нежели бальное платье с кружевами. Я не видел пожилых деловых людей, которые не гордились бы и не восхищались бы своими игрушками и нарядами больше, нежели какая бы то ни было молодая женщина своими брильянтами и платьями. Пока я не увижу, что пожилые, деловые люди стали менее смешными детьми, нежели молоденькие женщины, я не могу думать, что страсть молоденьких женщин к нарядам нуждается в извинении. Молоденькие женщины могли бы отвечать своим порицателям:
Наши деды и отцы Нам примером служат.
Младшие, менее опытные, они должны брать пример со старших, более опытных. Это нравственная необходимость. Это закон природы.
Я могу думать, что отцы и деды подают дурной пример, стараясь блистать, добиваясь всяческих удовлетворений глупому своему властолюбию и тщеславию; усиливаясь всячески производить эффект, одерживать победы, затмевать соперников. Я могу желать, чтобы они перестали подавать пример служения пустоте. Но пока он подается, невозможно, чтобы не подражали ему, не старались ослеплять и молоденькие женщины.
Мне мерзки фарисеи, нападающие на пристрастие женщин к нарядам. — из этого ли пристрастия угнетаются народы и льется кровь? — Из-за женского ли тщеславия? — Лекарь, прежде вылечись сам. — вынь бревно из твоего глаза, и тогда говори о щепке в глазу твоей дочери или внука.
„Я женюсь. Я не перестану жить с тобою. Но надобно выдать тебя замуж“. — Анюта была опечалена этими словами. Но могла огорчаться и помимо пристрастия к нарядам и роскоши. Она понимала, что у нее будет отнято больше, нежели то, без чего можно было б и обойтись. Она должна была стать бедна. Такой большой крутой упадок ломает человека и помимо всякой суетности.