Андрей Белый - Петербург
- "Да, папаша: я признаться сказать, объяснения нашего ждал".
- "Аа... ты ждал?"
- "Да, я ждал".
- "Ты свободен?"
- "Да, я свободен".
От отца не мог оторваться: перед ним... Но здесь я должен сделать краткое отступление.
О, достойный читатель: мы явили наружность носителя бриллиантовых знаков в утрированных, слишком резких чертах, но без всякого юмора; мы явили наружность носителя бриллиантовых знаков лишь так, как она предстала бы всякому постороннему наблюдателю, - а вовсе не так, как она несомненно открылась бы и себе, и нам: мы, ведь, к ней присмотрелись; мы проникли в донельзя потрясенную душу и в ярые вихри сознания; не мешает же напомнить читателю вид той самой наружности и самых общих чертах, потому что мы знаем: каков видимый вид, такова же и суть. Здесь достаточно лишь заметить, что если бы эта суть нам предстала, что если бы перед нами промчались все эти вихри сознания, разорвавши лобные кости, и если бы мы могли холодно вскрыть синие сухожильные вздутия, то... Но - молчание. Словом, словом: посторонний взор здесь увидел бы, на этом вот месте, остов старой гориллы, затянутый в сюртук...
- "Да, я свободен..."
- "В таком случае, Коленька, пойди к себе в комнату: соберись прежде с мыслями. Если ты найдешь в себе нечто, что не мешало бы нам обсудить, приходи ко мне в кабинет"..
- "Слушаю, папа..."
- "Да, кстати: сними с себя эти балаганные тряпки... Говоря откровенно, мне все это крайне не нравится..."
- "Да, крайне не нравится! Не нравится в высшей степени!!!"
Аполлон Аполлонович уронил свою руку; две желтых костяшки отчетливо пробарабанили на ломберном столике.
- "Собственно", - запутался Николай Аполлонович, - "собственно, надо бы мне..."
Но хлопнула дверь: Аполлон Аполлонович про-циркулировал в кабинетик.
У СТОЛИКА
Николай Аполлонович так и остался у столика: его взоры забегали по листикам бронзовой инкрустации, по коробочкам, полочкам, выходящим из стен. Да, вот тут он играл; тут подолгу он сиживал - на этом вот кресле, где на бледно-атласной лазури сиденья завивались гирляндочки; и все так же, как прежде, висела копия с картины Давида "Distribution des aigles par Napoleon Premier". Картина изображала великого императора в венке и в порфире, простиравшего руку к собранию маршалов.
Что он скажет отцу? Снова мучительно лгать? Лгать, когда уже ложь бесполезна? Лгать, когда его положение ныне исключает всякую ложь? Лгать... Николай Аполлонович вспомнил, как лгал он в годы далекого детства.
Вот и рояль, стильный, желтый: прикоснулся к паркету узких ножек колесиками. Как, бывало, садилась здесь матушка, Анна Петровна, как старые звуки Бетховена потрясали здесь стены: старинная старина, взрываясь и жалуясь звуками, тем же вставала томлением в младенческом сердце, что и бледнеющий месяц, который восходит, весь красный, и выше возносит над городом свою бледно-палевую печаль...
Не пора ли идти объясняться - в чем объясняться?
В этот миг в окна глянуло солнце, яркое солнце бросало там сверху свои мечевидные светочи: золотой тысячерукий титан из старины бешено занавешивал пустоту, освещая и шпицы, и крыши, и струи, и камни, и к стеклу приникающий божественный, склеротический лоб; золотой тысячерукий титан немо плакался там на свое одиночество: "Приходите, идите ко мне - к старинному солнцу!"
Но солнце ему показалось громаднейшим тысяче-лапым тарантулом, с сумасшедшею страстностью нападавшим на землю...
И невольно Николай Аполлонович зажмурил глаза, потому что все вспыхнуло: вспыхнул ламповый абажур; ламповое стекло осыпалось аметистами; искорки разблистались на крыле золотого амура (амур под зеркальной поверхностью свое тяжелое пламя просунул в золотые розаны венка); вспыхнула поверхность зеркал - да: зеркало раскололось.
Суеверы сказали бы:
- "Дурной знак, дурной знак..."
В это время, среди всего золотого и яркого, за спиной Аблеухова встало неяркое очертание; по всему такому немому, как солнечный зайчик, пробежало явственно бормотание.
- "А как же... мы..."
Николай Аполлонович поднял свой лик...
- "Как же мы... с барыней?"
И увидел Семеныча.
Про возвращение матери он и вовсе забыл; а она, мать, возвратилась; возвратилась с ней старина - с церемонностью, сценами, с детством и с двенадцатью гувернантками, из которых каждая собою являла олицетворенный кошмар.
- "Да... Не знаю я, право..."
Перед ним Семеныч озабоченно пожевывал свои старые губы.
- "Барину, что ли, докладывать?"
- "Разве папаша не знает?"
- "Не осмелился я..."
- "Так идите, скажите..."
- "Уж пойду... Уж скажу..."
И Семеныч пошел в коридор.
Старое возвращалось: нет, старое не вернется; если старое возвращается, то оно глядит по-иному. И старое на него поглядело - ужасно!
Все, все, все: этот солнечный блеск, стены, тело, душа - все провалится; все уж валится, валится; и - будет: бред, бездна, бомба.
Бомба - быстрое расширение газов... Круглота расширения газов вызвала в нем одну позабытую дикость, и безвластно из легких его в воздух вырвался вздох.
В детстве Коленька бредил; по ночам иногда перед ним начинал попрыгивать эластичный комочек, не то - из резины, не то - из материи очень странных миров; эластичный комочек, касался пола, вызывал на полу тихий лаковый звук: пёпп-пеппёп; и опять: пёпп-пеппёп. Вдруг комочек, разбухая до ужаса, принимал всю видимость шаровидного толстяка-господина; господин же толстяк, став томительным шаром, - все ширился, ширился, ширился и грозил окончательно навалиться, чтоб лопнуть.
И пока надувался он, становясь томительным шаром, чтоб лопнуть, он попрыгивал, багровел, подлетал, на полу вызывая тихий, лаковый звук:
- "Пепп..."
- "Пеппович..."
- Пепп..."
И он разрывался на части.
А Николенька, весь в бреду, принимался выкрикивать праздные ерундовские вещи - все о том, об одном: что и он округляется, что и он круглый ноль; все в нем налилось-ноллилось-ноллл...
Гувернантка же, Каролина Карловна, в ночной белой кофточке, с чертовскими папильотками в волосах, принявших оттенок с ним только что бывшего ужаса, - на крик вскочившая из своей пуховой постели балтийская немка, - Каролина Карловна на него сердито смотрела из желтого круга свечи, а круг - ширился, ширился, ширился. Каролина же Карловна повторяла множество раз:
- "Успокойсия, малинка Колинка: это - рост..."
Не глядела, а - карлилась; и не рост - расширение: ширился, пучился, лопался: - Пепп Пеппович Пепп...
- "Что я, брежу?"
Николай Аполлонович приложил ко лбу свои холодные пальцы: будет бред, бездна, бомба.
А в окне, за окном - издалека-далека, где принизились берега, где покорно присели холодные островные здания, немо, остро, мучительно, немилосердно блистая, уткнулся в высокое небо петропавловский шпиц.
По коридору прошел шаг Семеныча. Медлить нечего: родитель, Аполлон Аполлонович, его ждет.
КАРАНДАШНЫЕ ПАЧКИ
Кабинет сенатора был прост чрезвычайно; посреди, конечно, высился стол; и это не главное; несравнение важнее здесь вот что: шли шкафы по стенам; справа шкаф - первый, шкаф - третий, шкаф - пятый; слева: второй, четвертый, шестой; полные полки их гнулись под планомерно расставленной книгою; посредине же стола лежал курс "Планиметрии".
Аполлон Аполлонович пред отходом к сну обычно развертывал книжечку, чтобы сну непокорную жизнь в своей голове успокоить в созерцании блаженнейших очертаний: параллелепипедов, параллелограммов, конусов, кубов и пирамид.
Аполлон Аполлонович опустился в черное кресло; спинка кресла, обитая кожею, всякого бы манила откинуться, а тем более бы манила откинуться бессонным томительным утром. Аполлон Аполлонович Аблеухов был сам с собой чопорен; и томительным утром он сидел над столом, совершенно прямой, поджидая к себе своего негодного сына. В ожидании ж сына он выдвинул ящичек; там под литерой "р" он достал дневничок, озаглавленный "Наблюдения"; и туда, в "Наблюдения", стал записывать он свои опытом искушенные мысли. Перо заскрипело: "Государственный человек отличается гуманизмом... Государственный человек..."
Наблюдение начиналось от прописи; но на прописи его оборвали; за спиной его раздался испуганный вздох; Аполлон Аполлонович позволил себе сильнейший нажим, повернувшись (перо обломалось), он увидел Семеныча.
- "Барин, ваше высокопревосходительство... Осмелюсь вам доложить (давеча-то запамятовал)..."
- "Что такое!"
- "А такое, что - иии... Как сказать-то, не знаю..."
__ "А - так-с, так-с..." .
Аполлон Аполлонович вырезался всем корпусом, являясь для внешнего наблюдения совершеннейшим сочетанием из линий: серых, белых и черных; и казался офортом.
"Да вот-с: барыня наша-с, - осмелюсь вам доложить, - Анна Петровна-с..."
Аполлон Аполлонович сердито вдруг повернул к лакею свое громадное ухо...
- "Что такое - аа?.. Говорите громче: не слышу".
Дрожащий Семеныч склонился к самому бледно-зеленому уху, глядящему на него выжидательно: