Песня первой любви - Евгений Анатольевич Попов
А правофланговым был Саша.
Достал я наш синий баллон, р-раз, р-раз по крантику — и повалил белый кислородный дым, и разрумянились лица. «Ура!» — все кричат. «Слава!» — все кричат. Целуются все.
Армию я свою взял, всех, кто во фрунт стоял. Бутылки, буфетчицы, низкорослые вилки, мусорные урны, два районных битла — все в движение пришло.
Только одно по сердцу резануло: Нинки нет с нами. Она ведь не дура теперь, раз такая армия, а впрочем…
Позабудь, позабудь, солдат, про дом, ать-два!
Участковый, участковый нынче пущен на дрова!
Армия, и Саша — ротный.
А мужик взводный.
Дошли мы до НИИ нашего, армию в окопы, а сами вызываем Тумаркина, начальника.
Я ему говорю:
— Во избежание пролития давай с тобой один на один, как богатыри, по принципу Куликова поля.
Тот понимает, что конец ему и всей его лавочке настал, такую чепуху мне порет, кулачонками грозит. Тут уж осердился я:
— Ах, ты так. Тогда смотри: вот нас три колдуна. Мы руками трогать не будем ни тебя, ни заведение твое, которому так кислород требуется, а для чего — это мы и сами знаем.
— Да-да, — высунулся мужичонка, — никакая физика, никакая химия…
— Трогать не будем, а скажем лишь три слова, из которых одно нецензурное, и ты увидишь, что будет.
И мы сказали три слова, из коих одно — нецензурное, и зашатался дом, и молнии хлестать крышу стали, и все кирпичики, перекрытия разные стали превращаться из атомов в одну огромную молекулу, и я с радостью увидел, что это — этиловый спирт. А сотрудники все, кто хорошие, — превратились в голубей и полетели парить, напевая про себя песню Исаака Дунаевского «Летите, голуби, летите», а кто были плохие — превратились, стыдно сказать даже, в дерьмо, и Тумаркин был, извиняюсь, самая большая кучка. Новый удар, гром, Куншин появился, построилось в каре наше войско, я рукой махнул, да вдруг и упал бездыханный.
Ох, как башка-то утром разламывалась, господи боже ты мой! Мать плачет, ты, говорит, совсем дурной сын стал, непослушный. Раньше ты не такой был. Ну, я слёз мамашиных выносить не могу, ведь и у меня сердце есть, огромное сердце, я говорю:
— Это, мать, ничё, это так, случайно.
А у самого аж помутнение в глазах, ничего не понимаю.
Надел штаны, пальто и вышел на улицу. Трудовой народ кувать идет, и я вместе с ним. Только вдруг что-то как закружит меня, как толкнет.
«Ага, — соображаю, — остаточная деформация».
Народ на меня не то что с опаской смотрит, а вообще доброжелательно, как на родного. А навстречу мне и сам Саша. Важный, степенный, в очках. Деформация у него всегда пластическая. Остановились мы и так хорошо заговорили, что все беды за экран, за море-окиян уплыли, и безденежье хроническое, и бедокурство наше. Вот мама только все упрямилась, головой качала седенькой, укоряла нас, да потом и сама развеселилась: «Черт с вами, ребята. Ох, и озорники ж вы мои». И так хорошо мы о чем-то заговорили, что народ даже шаг притормозил: завидно ему стало, что не спешим мы кувать, а вот стоим, по-человечески беседуем и в трамвай не лезем, пуговиц своих-чужих не рвем и не суетимся…
И чтоб не смущать народ, пошли мы туда, где еще вчера наш НИИ стоял, где мы лаборантничали за семьдесят рублей минус всякое уважение.
Смотрим, ай, а он и сегодня на месте. И зазывает начальник Тумаркин нас к себе в кабинет, где кресло, его задницей вчера окончательно расплавленное, за ночь закристаллизовалось в форме того же кресла, и зачитывает нам приказ об увольнении по статье 47 КЗоТ за халатное отношение, нетрезвый вид и прочие каверзы.
Тут мы с ним немножко поборолись и добились, чтоб он изменил формулировку на «по собственному желанию», отчего и друзьями с Тумаркиным расстались, руки нам жал, напутствовал.
И вот идем по улице, думаем, куда пойти — учиться? Или работать? Кто его знает… А может, к сапожнику в пай? Он-то, поди, не умер еще, его ведь никакая физика, никакая химия не берет.
Легок на помине, и сапожник появляется, вполпьяна уже, а может, и на старых дрожжах, со вчерашнего… Сообщает:
— Русский народ, вишь, по двум законам живет. Один — бу сделано, а второй — … с ним. «Пить не будешь больше?» — «Бу сделано». «Уволим, ежели что еще такое». — «А ну и … с ним». — «Холодно. Пальто надо купить». — «Бу сделано». — «Эх, холода настали, а нету пальта». — «Ну и … с ним». Поняли, пацаны? Мы-то пока по второму закону поживем, а потом можем и по первому, это уж как возжелается.
И идем мы той же улицей, что вчера за жидким кислородом шли. Потеплело малость, снежок реденький стелется. А я все думаю: ну вот уволили нас — это ладно, но НИИ-то наш, распроклятый научно-исследовательский, взрывался вчера или нет — хоть убей не помню.
А больше никто об этом не думает. Поэтому одинок я на свете, как штырек проигрывателя посредине черной, черной, чернющей пластинки.
* …горелки газовые фырчукают — волнами тепло ходит, Абиссиния прямо. — Этот рассказ тоже написан «сказом» да еще и с привлечение русского фольклора и городского жаргона. Естественно, что редактор мне его тоже весь исчеркал в рамках советской «литературной учебы», когда я пытался издать на родине свою первую книжку.
Заплот — забор (сиб.).
…как алкашей в отделении на 7 ноября. — День, когда в ноябре 1917 года состоялась много раз упомянутая на этих страницах Великая Октябрьская (курсив мой. — Е.П.) Социалистическая Революция.
Шел я по проспекту Октября, Вся толпа глазела на меня. Подошел ко мне Ильинский: «Здравствуй, Васенька Гусинский, Пойдем выпьем парочку пивка, да-да», —
пел воодушевленный идеями социализма советский народ.
А вот это редактор, пожалуй, зря тогда сделал, подчеркнув синим карандашом эту фразу и приписав на полях моей рукописи: «Мелкие булавочные уколы против Советской власти!». Это, брат редактор, нехорошо, от такого редакционного заключения «Сибиром пахнет» по выражению В.В.Розанова. От таких вот редзаключений мне и пришлось тогда уезжать из города К., чтоб ненароком не посадили.
…а я соответственно ее кормилец. — По нынешним законам персонажа в армию непременно бы загребли, ибо Правительством Российской Федерации теперь начисто отменены отсрочки даже для ЕДИНСТВЕННЫХ детей пенсионеров и инвалидов. Кормись «мать-старушка», как сумеешь, и будь благодарна Родине, перед которой ты «в вечном долгу», как пелось