Холода в Занзибаре - Иван Константинович Алексеев
– Ты первый ее увидел? Такой?
– Нет. Ее охранник, Леня. Мама завязала как-то неожиданно. Сказать, что после этого у нее было хорошее настроение, нельзя, но… она строила планы, заказала для сада какие-то луковицы, хотела слетать к тебе, записалась на дизайнерские курсы и еще на эту, господи, компьютерную графику. Тоже курсы.
В каменном доме с высокими стрельчатыми окнами (сосны отражались на крышке рояля) немолодая – за сорок – ненакрашенная женщина, с уже присохшей к имени коркой отчества, однажды сказала своему охраннику: вот все думают, что есть только жизнь и смерть. А на самом деле между ними, Ленечка, – щель, вот такая маленькая щелочка, во-о-от такая! Узенькая, тесная. Но если поджать ноги, свернуться калачиком, знаешь, как у мамы в животе, а потом задержать дыхание, то в ней может поместиться даже очень крупный мужчина. Вот вроде тебя. И схорониться – и от того и от другого. Чего другого, Елизавета Ивановна? – не понял охранник.
Свернули и покатили вдоль бетонного забора. У ворот кортеж остановился, пережидая, пока ржавый трос раскатит решетчатые створки.
– Момент!
Алексей Борисович вдруг понял, что мальчик для такой погоды одет слишком легко – Коля выскочил из машины и, оставив дверцу распахнутой, метнулся к торговцам цветами, разбившим базар по краю стоянки. В салон остро потянуло осенней, с легкой древесной гнильцой, свежестью. Лиза как всегда была права – железную дорогу сыну он тогда купил слишком рано, нельзя опережать мечты – это против законов природы.
– Русские деньги есть?
К счастью, наличные нашлись.
Через минуту Коля вернулся в машину с охапкой ирисов.
За шесть дней после похорон осень сильно продвинулась – пейзаж, перекрашенный в желтый, с воспоминанием не совпадал.
Охранники развернули джип и, перегородив им густо посыпанную листвой аллею, заняли боевые позиции среди высоких кладбищенских деревьев. Надеть куртку, предложенную охранником, Коля наотрез отказался.
Портрет Лизы, прислоненный к венкам, два года назад был напечатан на обложке журнала «Деловой мир». Слава Корецкий – лохматый, громогласный – менял свет, объективы, отпускал шуточки на грани фола, но Лиза все никак не могла расслабиться. Тогда он принес вазу с роскошной белой лилией, спросил: «Нравится?» И тут же грохнул ее об пол. И снимок получился: мокрые доски пола мастерской, осколки стекла в трапеции света из подвального окошка, лилия, беспомощно подвернувшая лепестки, – незримо присутствовали в кадре.
Розы кололись, шипы доставали даже через рукав плаща. Хорошо, что руки заняты. Алексей Борисович замечал, что люди в горе обязательно находят рукам какую-то заботу – поправят ленту на венке, расправят оборку савана, переложат цветы. Ему – ни на похоронах, ни сейчас – ничего перекладывать и поправлять не хотелось. Он вообще не понимал, какое к нему имеет отношение эта могила. Он соблюдал приличия, накрывал столы (на сегодняшний вечер был заказан ресторан), надевал маску скорби, но ничего не чувствовал – ни печали, ни радости освобождения. Как невыносимо по-разному звучит одно и тоже слово, когда вспоминаешь о трупе и когда – о женщине: «тело»!
Коля убрал с могилы завядшие цветы и послал охранника за водой, вручив ему освободившиеся стеклянные банки. Как-то очень по-хозяйски разобрал пирамиду из венков, часть из них, с осыпавшейся хвоей выбросил, но прежде снял с них ленты и аккуратно перевесил на оставленные. Железным ржавым уголком, найденным позади черного обелиска, установленного над могилой деда и бабки, взрыхлил землю, подготовив углубления для устойчивости банок. Носовым платком энергичным умывающим движением протер стекло портрета. Алексей Борисович недоумевал, откуда этому мальчику известно, что нужно делать. Когда охранник вернулся с водой, сын сказал:
– Можно!
Алексей Борисович послушно передал цветы.
Ирисы Коля в банку не поставил, а положил на холм, чуть наискосок, веером и, перехватив взгляд отца, пояснил:
– Так красиво. У старых испанцев ирис – цветок Девы Марии.
Через два дня Коля улетел – он входил в сборную колледжа по американскому футболу и у него была ответственная игра. Фотография, где Коля снят в наплечниках, в шлеме, с улыбкой во весь рот, стояла у Алексея Борисовича в офисе на рабочем столе. Похожий на астронавта белозубый мальчик – углы рта на пружинках. Почему-то маленьким, сломав очередной паровозик, он начинал так неприятно хохотать, что наказывать его было страшно.
Реприманд
[49]
Звонок Гудка застал меня в Испании, где я лечился от малярии.
Потухшим голосом он сказал, что лежит в больнице. Попросил не верить ни одному слову, если позвонит Инна. И сразу отключил телефон.
Нашу дружбу подпитывал теплый миф детства.
Мы родились и выросли в райцентре, где отовсюду была видна церковь со сбитым набекрень куполом; где бабы, уперев в бок тяжелый таз, ходили на реку полоскать белье – зимой полынья у скользких мостков парила; где каждый день в школьном окне ровно в без четверти час показывался мерин гнедой масти с седыми ресницами – понурив голову, в телеге на резиновом ходу он тащил в сторону совхоза имени XXII партсъезда бидоны с объедками; где базировался полк бомбардировщиков хищного телосложения, про который говорили, что за один вылет он мог стереть с лица земли половину Европы. В раннем детстве я представлял, что отец от нас улетел на бомбардировщике – честные офицерские алименты приходили на почту 21 числа. В этот день мать покупала что-нибудь вкусненькое.
Я был толстый. Ходил носками врозь, циркулем расставив ноги – в брюки вшивались ластовицы. Физкультуру прогуливал – у меня тряслись жиры и я сильно потел. Обычное дело: подбежать ко мне, зажать нос и громко крикнуть «фу!». Мама в белом кокошнике, голубом сарафане и в тупоносых ботиночках пела в первом ряду хора вместе с нашей участковой Верой Павловной – докторша придумала мне порок сердца и освободила от физкультуры. Папка для нот, с которой я ходил в музыкальную школу, в сочетании с ожирением создавала