Иисус достоин аплодисментов - Денис Леонидович Коваленко
— Да ты у нас, Феликс, в законе, — подмигнул Толян, все шутил он, но, видно, уже с натугой; такая новость заставила его по-другому на Феликса смотреть, и он Федяней перестал его называть.
— Больше вне закона, — ответил Феликс. — Живем как на чемоданах — не знаем, что завтра будет.
— Выгони его, — предложил Толян.
— Ага, выгонишь! — со знанием усмехнулся Леха.
— Выгнать можно, — произнес Феликс, — только дочка вот. Внука я в деревню увез к брату от греха этого, потому как отца его трезвым не помню, когда видел. А отдельно жить дочка с ним боится, он ее бьет, а при мне остерегается, я у них как миротворческий контингент, — Феликс с улыбкой глянул на Толяна, — без винтовки. Устал я, — с какой-то невыносимой искренностью произнес он. Видно, впервые говорил он все это, и видно было — устал он. Слесаря молчали, слушали. Феликс выговаривался. — Домой придет пьяный, сядет возле меня и изливает душу, все рассказывает. Уж я просил его не рассказывать мне всей этой жути. Слушать все это страшно. А он: а кому мне еще все это рассказывать? А в себе носить не могу, с ума сойду. Вот и выслушиваю я его, как на исповеди. И понял я одно — не жизнь это, страх один. Он и спит когда, как закричит иной раз, я аж вскакиваю, хотя сплю крепко. Всего он боится. Ко мне вот или к вам кто подойдет сигарету спросить — ну, что в этом такого? А к нему раз парень подошел спросить сигарету, так у него лицо изменилось, побледнел… рявкнет как на этого парня, думал, прибьет его. Спрашиваю, чего ты так паренька напугал, за что? ну, подошел, ну, спросил, чего на него было рявкать и оскорблять его? — Ты знаешь этого паренька? — спросил он у меня. — Нет, говорю, не знаю. — Вот и я не знаю, — ответил он, по сторонам покосился, и пошли мы. Это ж до какого надо себя довести, чтоб каждого прохожего бояться, который к тебе за чем-нибудь обратится? Это же какая жизнь-то? Я вот так подумал на эту тему, с зятем поделился, он, конечно, посмеялся, но, думаю, что от гордости посмеялся, побоялся признать, что я правду говорю. А думаю я вот что. Ведь какой прок этому бандиту быть таким, какой он есть? Денег у них никогда нету, они их хотя и любят, но презирают, как падших женщин: вроде и наслаждение с ними ищут и находят, а чуть что и бросить их могут без всякого зазрения совести. И жену свою он вроде бы любит, но, даже было, через беременную, когда она в дверях ложилась, не пуская его, переступал и уходил. И гордится, что сын у него растет, но не видит этого сына и не помнит о нем, а если и вспоминает, то, только разглагольствуя, что вот вырастет он и будет самым сильным, и все его бояться будут. И все у него сводится к тому — чтобы боялись, точно помешан он на этом людском страхе, словно нужен он ему как лекарство, чтобы свой страх заглушить. Нездоровые они, эти бандиты, всё до старости так и не понимают, где живут. Глаза лишь водкой заливают, чтоб как бы и не видно, а… ладно, — вздохнул он. — Словом, больные они с детства и больны детством. И зятю я так объявил, что болен он, и лечиться ему надо, и, первое, пить бросить, чтоб пелену эту с глаз снять. А он только смеется, глупости вселенские говорит, что весь мир болен, что не он один такой. А ведь закончилось их лихое время. Теперь времена страшные наступают. Теперь власть по-настоящему купеческая стала. Если раньше коммунисты были — те же лихие разбойники — революционеры; еще раньше — царь-батюшка; и те и другие коммерсантами-купцами пользовались, работать на себя заставляли — всё по-русски, всё, как и должно у нас быть. То теперь власть, как Толя сказал, ожидовилась, теперь все с ног на голову — все как в Европе да Америке становится. Не было у нас на Руси такого по-настоящему купеческого беспредела; не было, чтобы человек рубль показал, его за этот рубль и уважали бы, и любили. У нас на Руси всегда стать любили, происхождение. Нищий, без рубля, зато дворянин, или казак, или офицер — уже достаточно, уже горд он этим, и за одно это к нему уважение и почет. И всякий, пусть и миллионщик, купец, а все старался дочь свою выдать за дворянина — лишь бы поближе к благородной крови. А теперь всё наоборот — всё не по-русски. Даже обидно от этого. Теперь последний торгаш гоголем ходит, уверенный, что власть им куплена. Мне зять мой историю рассказал. Пьяный был, даже плакал, что жизнь сволочная стала. Есть у нас в городе такая должность у бандитов, очень важная должность, смотритель называется.
— Смотрящий, — поправил Леха.
— Пусть будет смотрящий, — не спорил Феликс. Так вот, этот смотрящий со своею женой пошли в ресторан, чтобы отметить день рождения сына — годик ему исполнился. Посидели, поужинали, потанцевали. Решили уже домой идти, заказали последний танец, танцуют. А в этом ресторане отдыхала компания каких-то наших очень крутых коммерсантов, таких крутых, что они и губернатора, и всех наших милицейских начальников с ладошки кормят, очень богатых коммерсантов. Так не понравилось им, что кто-то там медленный танец танцует. Музыка, видите ли, им не понравилась, и громкая слишком, а что сами гуляли от всей души, это уже не важно. Сказали они этому смотрящему, чтобы он вон уходил. Тот попросил их: ребята мы дотанцуем и уйдем. Так те обиделись, и его до полусмерти избили и жену его — на улицу выволокли и за волосы ее и головой о капот машины. У смотрящего сил хватило только номер на сотовом своем набрать. Через пять минут человек двадцать налетело, и зять мой в их числе, все молодчики отъявленные, всех этих крутых коммерсантов покалечили и порезали — не насмерть, а чтобы наказать, чтобы помнили. Порезали и уехали. И остались смотритель с женой чуть живые и коммерсанты чуть живые. Но коммерсанты они милицию с ладошки кормят, а смотритель этот, он — бандит. Вот теперь и судят его, что он их всех порезал. А коммерсанты эти — потерпевшие. И ни слова, что они первые начали,