Приют для бездомных кактусов - Сухбат Афлатуни
Тетушки дома переживать оставались. Увидели барана, запричитали: караул, похудело животное за ночь, опять выкармливать надо. Люди только языком, цык-цык, конечно, такой стройный баран для свадьбы не подходит. А чем его на Объекте выкармливать? травы нет. Стоим, головой качаем, Январжон бледный, руки дрожат, полюбил, наверно, всё-таки свою золотошвейку, не хочет из-за какого-то барана ее откладывать.
(Только два дня назад, беседуя с раненым Прилипалой, я узнал причину. Этот Прилипала ему тогда в ноздри травки надымил, реакцией интересовался. Вот и получил реакцию: все побегали.)
Барана всё-таки откормили проросшим рисом, стал даже лучше прежнего: можно резать. Потом привезли нам эту золотошвейку, долго приданое показывали, даже командирская жена на своих каблуках пришла: посмотреть, пощупать, язычком поцокать. Невесту мне не показали, это, говорят, не кино, будет свадьба, там покажем. Родственники ее тоже приехали, сидят чай пьют. Ножи, жалуются, у вас тупые, дайте, поточим. Январжон волнуется, ходит, невесту себе представляет, какая она в жизни: как у фотографа или нет.
Я тоже волновался и заболел прямо на свадьбе. Лежу, голова горит, музыка бам-бам, люди мимо с тарелками бегают. Вот, думаю, им сейчас невесту показывают, а я здесь вместо этого больной и умираю. Как подумаю, еще сильнее болеть начинаю. Гости уже устали есть барана, кто-то прощался. Потом пришли еще гости и начали есть тех гостей, которые не успели уйти. Даже с мест им встать не дали, сидите-сидите, не надо беспокоиться, мы вас здесь съедим. Прислушиваюсь: только бы они Январжона с его золотошвейкой не съели.
Не съедят, говорит мне сверху голос, это древние обычаи, ими всё предусмотрено. Открыл глаза: учительница на моей ноге сидит, в руке кусок меда. Лечить меня хочет: открой рот, двоечник. Скатала из меда колобок, мне его в рот, как мяч в ворота, забила. Во рту тепло от меда стало, тошно, учительница вытерла мне тряпкой лицо, ушла. Лежу, шум слушаю: опять новые гости пришли, предыдущих едят, а золотошвейкина родня всё ножи под музыку точит.
Когда выздоровел, кончилось уже всё, солнце светит. Золотошвейка стоит во дворе, веником туда-сюда, туда-сюда, меня заметила – поклонилась и опять за веник. Мне страшно стало с ней вдвоем, я обратно в барак спрятался. А сзади уже Январжон весело: а, выздоровел! И по плечу меня: хлоп! Я чуть от этого хлопка не упал, спрашиваю: она – та? Январжон нахмурился. Говорю: ну, на фотографии… Январжон пробормотал: та, та, и на кухню ушел. А невестка всё веником стрекочет, хочу ей крикнуть: не подметайте, сестра, у нас же пустыня, песок, понимаете? Песок! Двадцать лет одно место подметать будете.
Не крикнул, застеснялся, уши горячими стали, хоть самсу на них разогревай. Вернулся в кровать: может, я еще больной, кто знает?
Она, оказывается, Фатимой была. Тихая такая, как воздух. Утром только веником пошумит. И ночью иногда плачет, о чем-то брата просит, он ей объясняет: ду-ду-ду. Такой у нас барак, всё слышно. А отец, когда жив был, его коттеджем уважительно называл.
Потом один раз я проснулся, а Январжон ее бьет. Фатиму. Это уже осенью было. Тихо бьет, чтобы соседи не догадались. Она тоже громко боль выражать стесняется. Смотрю, мать не спит, слушает. Мама, говорю, слышите? Она кивает: слышу, слышу, спи. Почему бьет, спрашиваю. Она кивает: характер такой, спи. А мне так Фатиму жалко стало, даже спать расхотелось.
Мама, мама, вы поговорите с ним, ладно? Поговорю, спи. Когда? Потом когда-нибудь… спи, ишак несчастный, а! На мою бедную голову проклятие, всё в чужие дела нос засовываешь… Что ты от меня, бедной, хочешь? Сам иди скажи своему брату, чтобы не убивал ее. Стой, куда пошел? Дай мне чайник, сейчас умру, пить хочу. Я про твоего отца скажу. Он очень уважаемый человек был, в этом доме всё своими руками делал, а как меня бил! Знаешь, какие я синяки подругам показывала, они такие в жизни не видели. У них-то синяки поменьше размером были. Ты, говорят, Раношка, наверно, сама себе эти синяки устраиваешь, не похоже, чтобы от мужа такое. Дуры, говорю, как это я себе устраиваю, он меня и когда я беременная была, бил, бешеный человек. Я каждое утро мокрую подушку на подоконнике сушила. Зато теперь мне ничего не страшно, такую школу жизни я от его кулака повидала.
Пока она говорила, за стенкой тише стало, слава богу. Фатима завела свой долгий, как ветер, плач; Январжон опять объяснял ей что-то своим ду-ду-ду. Мать улыбалась на своей кровати, эта улыбка сквозь темноту мне казалась бедной и какой-то неправильной.
Под утро я опять проснулся по той же причине, которая была за стенкой. Там дрались. То есть дрался Январжон, а Фатима пыталась от него убежать и спрятаться, но комната, куда их определили на супружескую жизнь, была маленькой, и у Фатимы ничего не получалось, а у Январжона получалось всё. Наконец она выбежала из комнаты, Январжон остался один и стал сам с собой ругаться. Заскрипела на койке мать. Я спрятался в одеяло. Сквозь него я услышал привычные всхлипы веника, Фатима снова битву с песком вела.
С Январжоном я столкнулся около туалета; он шел какой-то потолстевший за эти семейные месяцы, хмурый. Не успел я открыть рот, он: не лезь не в свое дело, понял? Я хотел крикнуть, что не понял. Уж лучше бы, как раньше, на своем ведре мною командовал, чем эту Фатиму кулаками, совсем как зернышко риса стала. Злое у тебя сердце, Январжон (это я про себя говорю, но так громко, как будто вслух).
Мать тоже Фатиму жалеет, но всё-таки властвовать над ней хочет: я тебя, доченька, жизни учу. Та, конечно, учится: и воду таскает, обед-ужин готовит, матери ноги гладит, они у нее теперь после свадьбы больные стали. Январжон днем в ремонтной мастерской работает, там отоспится, ночью обязательно ду-ду-ду. И побьет ее раз в месяц, а иногда чаще. Я всё ждал, когда Январжон меня в пустыню позовет, походить-поговорить; там спрошу обязательно, зачем он столько раз эту Фатиму бьет. Но брат, кажется, потерял к пустыне интерес и звезды разлюбил, а раньше, когда ночью туда ходили, он даже мочился с задранной головой, от созвездий оторваться не мог.
И тогда решили, что эту Фатиму надо вернуть.
После того как у нее так сгорел