Хоспис - Елена Николаевна Крюкова
Они уже к первому этажу подходили, уже парадную дверь отворяли, а пьяная баба все орала. И вот он, тот старик. Оживили его. В чувство привели. Зачем они это сделали? Зачем жизнь, в глазах других живых, обязательно свята? Кто так постановил? Кто так учредил? Почему за жизнь, и только за нее одну, надо так усердно, упрямо бороться со смертью? Не лучше ли дать смерти волю? Полную свободу? Делай, мол, смерть, что твоей душеньке угодно.
Старик глядел только в потолок. Больше никуда. И мелко, панически трясся. Дрожал, сотрясался; он мерз душой, не телом. Тело – горело. Ему то и дело мерили температуру. Заряна твердила себе: все, конец, это терминальная температура, он из этого жара уже не выберется, скоро начнется Чейн-Стоксово дыхание, и быстро разовьется сердечная недостаточность. Зачем она такая грамотная? Зачем сдавала экзамены, зачеты, где без ошибок выпаливала профессорам, как грамотно надлежит человеку умирать?
Один вопрос не давал ей покоя. Она наклонилась над койкой старика.
– Вы меня слышите?
Трясясь, он слабо кивнул.
Заряна склонилась ниже.
– Вы… генерал?
Старик глядел белыми, тусклыми глазами.
– Почему вы так мучили вашу дочь? Вы же погубили ее.
"Зачем это я у него перед смертью выпытываю! Я сволочь".
Старик повел головой на подушке.
Заряна склонилась совсем низко над его койкой, придвинула ухо к его впалому рту.
– Я… не генерал… я… ординарец… генерал Карамаз меня очень… любил… у себя… поселил… дочь моя… не моя… жена моя… с генералом… спала… он ей… квартиру отписал… Дочь моя… пьет горькую… это она меня… терзала… истерзала всего… вот… умираю…
Заряна выпрямилась. Мужики в палате прядали ушами. Пытались расслышать, о чем она шепчется со стариком.
Она тихо вышла из палаты, стараясь тише топать слоновьими своими, тяжелыми ногами.
В третьей палате лежали дети.
Это было страшнее всего.
Дети хотели жить более всех.
И не хотели умирать – сильнее всех.
Слишком заманчивой, вкусной им казалась жизнь, они не успели еще ее распробовать, а ее у них отнимали.
Трое детей. Троица святая. Воистину святая. Еще не успели, не сумели нагрешить.
Три девочки. Вера, Надежда, Любовь и святая их матерь София.
Нет, конечно, их звали по-другому, и матери у них были разные, и то только у двух, у третьей никакой матери не было, и никого родных не было, ее привезли из детского дома, запущенная лейкемия, обнаружили слишком поздно. В жизни если что слишком, так это слишком – уже рядом со смертью стоит.
– Ну, как вы тут, родные мои?
"Родные мои. Да, я все правильно говорю".
В ответ – молчание.
Им уже трудно говорить. Они, все трое, уже слишком слабы.
И слишком хорошо знают: все – поздно.
Заряна встала посреди детской палаты и вертела головой, оглядывала детей.
"Господи, какие маленькие. Пять лет, семь и восемь. И таких ангелочков Ты берешь к Себе! Зачем? Разве тебе не хватает Твоих старых ангелов, над бездной Твоей?"
Девочки молча, мрачно созерцали ее; так равнодушно смотрят плохой фильм, скучный телевизор или тасуют равнодушные, сальные, слепые карты.
Одна разлепила губы, вытолкнула из себя с трудом:
– Я уже умираю.
– Нет. – Заряна тяжело шагнула к ее койке. – Ты еще не умираешь. Если ты еще дышишь, еще говоришь – ты живешь. И ты… еще… чувствуешь. Ирочка, Иришенька. – Она поправила на девочке одеяло. – Хочешь поесть? К нам на кухню сегодня привезли настоящую красную рыбу. Форель. Малосольную!
– Форель не хочу, – шелестел голос, – она живая… и плавает… а ее – выловили… и убили…
– Хорошо… хочешь ананас? Резаный, спелый, его жевать легко! Тает во рту!
– Тетя Заряна, – раздался голос с другой кровати, – а Бог в раю тоже ест ананасы? Мне мама сказала – амвросию и нектар! А что, Бог разве тоже голодает, как люди? Он же не человек!
Надо было так ответить, чтобы раз и навсегда все стало им ясно.
– Он – человек, – трудно, тяжело сказала Заряна.
– Как это человек?! – Малышка забила худыми кулачками по одеялу. – Нет! не человек! не человек!
Надо было соглашаться. Та, ближе к окну, старшая здесь, уже плакала, хлюпала носом.
– Хорошо. Да. Не человек. Это я нарочно, для веселья придумала. В виде человека Он иногда приходит к людям.
– И ко мне придет? – плача, еле выговорила старшая.
Заряна наклонила голову. Белая врачебная шапочка сползла ей на лоб.
– Если будешь правильно умирать, – сглотнула горькую слюну, – то и к тебе.
– Подойдите ко мне! пожалуйста…
Заряна подошла, еле перетащила ближе к койке свое необхватное тело.
Смотрела на старшую; хотела радостно, а получалось – слезно.
Старшая девочка, с лейкемией, безволосая голова повязана белым платком, и завязан на шее узлом, так старухи ходят в церковь по праздникам, глазами, тоже всклень налитыми слезами, пытая и спрашивая глазами о чем-то самом важном, и надо успеть спросить, допытаться, через все рыданья и слезы, как через тюремную решетку, тоскливо смотрела на нее.
– А вы… вы мне скажете, когда у меня наступит последний день?
Заряна опешила.
А надо быть готовым к таким вопросам. Всегда.
"Отвечай первое, что в голову придет. Не молчи!".
– Скажу.
– А вы откуда узнаете, когда он придет?
– Я… я-то знаю. Я… у меня…
Она хотела сказать: у меня много таких, как ты, больных тут умирало, – но поняла: скажи она так, и девочка отвернется к стене, откажется есть и просто умрет от горя, – и надо было выкручиваться, она, дрожа, вылепляла помертвелыми, холодными губами:
– У меня вот такая же девочка, доченька… как ты… умерла… и я… я знаю.
"Боже! Что я мелю! Я же вру напропалую! Я же гадина, Господи!"
У нее никогда не было никакой дочери. И никакого мужа.
У нее была только злая мать, и она исчезла.
Старшая девочка широко открыла глаза, и слезы живо выкатились из глаз, потекли по иззелена-бледным щекам и затекли под платок.
– Правда? Ваша дочка? Она тоже умерла?
– Да, тоже. Тоже.
– А от чего?
– От… от того же, от чего и ты теперь