Аркадий Аверченко - Том 1. Весёлые устрицы
И рисуется перед глазами облик свергнутого с пьедестала, затравленного поборника светлых идеалов и носителя культуры, и откуда-то издалека звучит страдальческий недоуменный вопрос Марка Аврелия:
— За что?
Пожалуй, ответить на этот вопрос будет не так трудно.
IIРазворачивая местную газету, обыватель Коренастов всегда полон истерического любопытства: что-то сегодня она принесет ему интересного?
Просмотрев одним глазом телеграммы, набрасывается на фельетон и с замирающим сердцем читает:
«В страшное время мы живем!
В человеке глохнет все хорошее, светлое.
Мы возвращаемся к первобытным временам:
— Зверства и жестокости!
Вчера мы были свидетелями следующего факта: измученная лошадь тащила под гору тяжелый воз, а ломовик осыпал ее ударами, кричал, ругался и всячески оскорблял беззащитное животное, не могущее ответить ему теми же словами.
Что же делает наше общество покровительства животных?
Оно спит?
— Покойной ночи, господа!
Если вам нужны подушки — не возьмете ли вы их у гласных нашей городской думы?
Ха-ха!
Да…
Глубокую истину высказал великий Островский:
— „Жестокие, сударь, у нас нравы“».
Фельетон производит на Коренастова ошеломляющее впечатление.
— Ловко, шельма! Как это он здорово ввернул Островского.
Бедный Коренастов не знает, что ни одно произведение графа Калиостро не обходится без трех цитат:
1) Жестокие, сударь, у нас нравы.
2) Всякое бывало, как говорит Бен-Акиба.
3) Поживем — увидим.
Первая принадлежит Островскому, вторая — Тучкову, а третья — неизвестно кому. Вероятно, Марку Аврелию или Железной Маске…
Коренастов доволен, Коренастов кивает головой и переходит к хронике.
Хроника такая:
— «Вчера закончено рытье ям для посадки деревьев на Павловской улице. Можно сказать меткими словами великого русского поэта Никитина:
…Вырыта заступом яма глубокая…
— В последние дни наступили неожиданные холода с ветром и дождями. „Холодно, холодно, холодно“, — как говорили три сестры в пьесе Чехова того же названия».
Нравится Коренастову и хроника. Написана она бойко, живо, с цитатами и ссылками на популярных авторов. Видно, что писал интеллигентный человек.
Прочитывает Коренастов и театральную рецензию.
— «Шедшая вчера пьеса популярного сатирика Гоголя „Ревизор“ была разыграна очень недурно, с ансамблем. Все исполнители были на своих местах. Не удовлетворила нас только Макбетова. Петров провел свою роль с огоньком. Побольше бы таких хороших пьес! Публики было немного. Скоро антреприза заканчивает сезон и уезжает. „Негр сделал свое дело, негр может уходить“…»
Коренастов в восхищении.
IIIНа другое утро Коренастов снова разворачивает газету. Читает фельетон:
— «Городская дума до сих пор ничего не сделала с приказчичьим отдыхом.
Почему?
Она спит? Не нужна ли ей подушка? Пусть она возьмет ее в обществе покровительства животных!
А приказчики пока что — работают, как лошади…
Да… Жестокие, сударь, у нас нравы!
Мы не будем удивлены, если этот вопрос пролежит под сукном еще десять лет.
— Всякое бывало! — как говорил мудрец Бен-Акиба в „Уриель-Акосте“ популярного Гуцкова.
Поживем — увидим».
Коренастов молчит. Не выводит его из молчания и задумчивости даже хроника:
— «Вчера закрылись за прекращением эпидемии холерные бараки». «Негр сделал свое дело, негр может уходить».
Безмолвно прочитывает Коренастов театральную рецензию:
— «Шедшая вчера пьеса популярного автора Шекспира „Гамлет“ была разыграна очень недурно, с ансамблем. Все исполнители были на своих местах. Не удовлетворила нас только Макбетова. С большим огоньком провел свою роль тени отца Гамлета Петров. Почаще бы ставить такие чудные пьесы! Публики было мало. „Мало слов, а горя реченька“, — как говорил пупулярный певец гражданской скорби Н. А. Некрасов».
Молчит Коренастов.
IVСнова и снова разворачивает по утрам Коренастов «Мымринский Курьер». Снова и снова читает он графа Калиостро. И снова бичует неугомонный граф лавочников, которые нагружают мальчишек тяжелыми кульками.
Снова подкрепляет он это обвинение цитатой:
— Жестокие, сударь, у нас нравы. Впрочем, поживем — увидим.
Хроника по-прежнему пишется бойко, интеллигентно:
«Вчера отбыл с курьерским поездом в Москву податной инспектор Косолапов». «В Москву, в Москву», — как говорили три сестры Чехова в пьесе того же названия.
И снова, как и прежде, несчастная Макбетова не может удовлетворить капризного графа Калиостро, хотя она и пытается играть Лизу в нашумевшей в свое время пьесе драматурга Грибоедова, так трагически, безвременно погибшего под ножами убийц (жестокие, сударь, и т. д.).
Коренастов дочитывает газету, и брови его сжаты, и на лице, написана мрачная решимость, страдание и боль, а плечи нервно подергиваются.
Молча встает он, приглаживает волосы и, глядя куда-то в угол, сдержанно говорит жене:
— Жена! Дай мне сюртук. Вернусь через час.
Отыскивает палку, шляпу и уходит.
Через час возвращается, ставит палку в угол и, не промолвив ни слова, ложится в постель.
Спит тревожно.
А на другой день, как удар грома, появляется в газете неожиданное бессмысленное, дикое сообщение:
— «Обыватель Коренастов избил палкой нашего сотрудника графа Калиостро (А. М. Балкашкина). Жестокие, сударь ты мой, у нас нравы!»
И поднимается сразу целый лес всплескивающих рук:
— Боже! Где мы живем? Среди дикарей? Какая косность… какое мракобесие…
До глубокой старости буду я негодовать на человеческую односторонность и близорукость в тонких, деликатных вопросах.
Яд
Ирина Сергеевна РязанцеваЯ сидел в уборной моей знакомой Рязанцевой и смотрел, как она гримировалась. Ее белые гибкие руки быстро хватали неизвестные мне щеточки, кисточки, лапки, карандаши, прикасались ими к черным прищуренным глазам, от лица порхали к прическе, поправляли какую-то ленточку на груди, серьгу в ухе, и мне казалось, что эти руки преданы самому странному и удивительному проклятию: всегда быть в движении.
«Милые руки, — с умилением подумал я. — Милые, дорогие мне глаза!» И неожиданно я сказал вслух:
— Ирина Сергеевна, а ведь я вас люблю!
Она издала слабый крик, всплеснула руками, обернулась ко мне, и через секунду я держал ее в своих крепких объятиях.
— Наконец-то! — сказала она, слабо смеясь. — Ведь я измучилась вся, ожидая этих слов. Зачем ты меня мучил?
— Молчи! — сказал я.
Усадил ее на колени и нежно шепнул ей на ухо:
— Ты мне сейчас напомнила, дорогая, ту нежную, хрупкую девушку из пьесы Горданова «Хризантемы», которая — помнишь? — тоже так, со слабо сорвавшимся криком «наконец-то» бросается в объятия помещика Лаэртова. Ты такая же нежная, хрупкая и так же крикнула своим милым сорвавшимся голоском… О, как я люблю тебя.
На другой день Ирина переехала ко мне, и мы, презирая светскую условность, стали жить вместе.
Жизнь наша была красива и безоблачна.
Случались небольшие ссоры, но они возникали по пустяковым поводам и скоро гасли за отсутствием горючего материала.
Первая ссора произошла из-за того, что однажды, когда я целовал
Ирину, мое внимание привлекло то обстоятельство, что Ирина смотрела в это время в зеркало.
Я отодвинул ее от себя и, обижаясь, спросил:
— Зачем ты смотрела в зеркало? Разве в такую минуту об этом думают?
— Видишь ли, — сконфуженно объяснила она, — ты немного неудачно обнял меня. Ты сейчас обвил руками не талию, а шею. А мужчины должны обнимать за талию.
— Как… должен? — изумился я. — Разве есть где-нибудь такое узаконенное правило, чтобы женщин обнимать только за талию? Странно! Если бы мне подвернулась талия, я обнял бы талию, а раз подвернулась шея, согласись сама…
— Да, такого правила, конечно, нет… но как-то странно, когда обвивают женскую шею.
Я обиделся и не разговаривал с Ириной часа два. Она первая пошла на примирение.
Подошла ко мне, обвила своими прекрасными руками мою шею (мужская шея — узаконенный способ) и сказала, целуя меня в усы:
— Не дуйся, глупый! Я хочу сделать из тебя интересного, умного человека… И потом… (она застенчиво поежилась) я хотела бы, чтобы ты под моим благотворным влиянием завоевал бы себе самое высокое положение на поприще славы. Я хотела бы быть твоей вдохновительницей, больше того — хотела бы сама завоевать для тебя славу.
Она скоро ушла в театр, а я призадумался: каким образом она могла бы завоевать для меня славу? Разве что сама бы вместо меня писала рассказы, при условии, чтобы они у нее выходили лучше, чем у меня. Или что она понимала под словом «вдохновительница»? Должен ли я был всех героев своих произведений списывать с нее, или она должна была бы изредка просить меня: