Анна Ахматова - От царскосельских лип: Поэзия и проза
5 января 1941
Фонтанный Дом
в Ташкенте и после
Часть третьяЭПИЛОГБыть пусту месту сему…
Евдокия ЛопухинаДа пустыни немых площадей,
Где казнили людей до рассвета.
АнненскийЛюблю тебя, Петра творенье!
ПушкинМоему городу
Белая ночь 24 июня 1942 г. Город в развалинах. От Гавани до Смольного все как на ладони. Кое-где догорают застарелые пожары. В Шереметевском саду цветут липы и поет соловей. Одно окно третьего этажа (перед которым увечный клен) выбито, и за ним зияет черная пустота. В стороне Кронштадта ухают тяжелые орудия. Но в общем тихо. Голос автора, находящегося за семь тысяч километров, произносит:
Так под кровлей Фонтанного Дома,Где вечерняя бродит истомаС фонарем и связкой ключей, —Я аукалась с дальним эхом,Неуместным смущая смехомНепробудную сонь вещей,Где, свидетель всего на свете,На закате и на рассветеСмотрит в комнату старый кленИ, предвидя нашу разлуку,Мне иссохшую черную руку,Как за помощью тянет он.Но земля под ногой гудела,И такая звезда[94] гляделаВ мой еще не брошенный домИ ждала условного звука…Это где-то там – у Тобрука,Это где-то здесь – за углом.Ты не первый и не последнийТемный слушатель светлых бредней,Мне какую готовишь месть?Ты не выпьешь, только пригубишьЭту горечь из самой глуби —Этой нашей разлуки весть.Не клади мне руку на темя —Пусть навек остановится времяНа тобою данных часах.Нас несчастие не минует,И кукушка не закукуетВ опаленных наших лесах…А за проволокой колючей,В самом сердце тайги дремучей —Я не знаю, который год, —Ставший горстью лагерной пыли,Ставший сказкой из страшной были,Мой двойник на допрос идет.А потом он идет с допроса,Двум посланцам Девки безносойСуждено охранять его.И я слышу даже отсюда —Неужели это не чудо! —Звуки голоса своего:
За тебя я заплатилаЧистоганом,Ровно десять лет ходилаПод наганом,Ни налево, ни направоНе глядела,А за мной худая славаШелестела.
А не ставший моей могилой,Ты, крамольный, опальный, милый,Побледнел, помертвел, затих.Разлучение наше мнимо:Я с тобою неразлучима,Тень моя на стенах твоих,Отраженье мое в каналах,Звук шагов в Эрмитажных залах,Где со мною мой друг бродил,И на старом Волковом Поле[95],Где могу я рыдать на волеНад безмолвием братских могил.Все, что сказано в Первой частиО любви, измене и страстиСбросил с крыльев свободный стих,И стоит мой Город «зашитый»…Тяжелы надгробные плитыНа бессонных очах твоих.Мне казалось, за мной ты гнался,Ты, что там погибать осталсяВ блеске шпилей, в отблеске вод.Не дождался желанных вестниц…Над тобой – лишь твоих прелестниц,Белых ноченек хоровод.А веселое слово – дома —Никому теперь незнакомо,Все в чужое глядят окно.Кто в Ташкенте, а кто в Нью-Йорке,И изгнания воздух горький —Как отравленное вино.Все вы мной любоваться могли бы,Когда в брюхе летучей рыбыЯ от злой погони спасласьИ над полным врагами лесом,Словно та, одержимая бесом,Как на Брокен ночной неслась…И уже предо мною прямоЛеденела и стыла Кама,И «Quo vadis?»[96] кто-то сказал,Но не дал шевельнуть устами,Как тоннелями и мостамиЗагремел сумасшедший Урал.И открылась мне та дорога,По которой ушло так много,По которой сына везли,И был долог путь погребальныйСредь торжественной и хрустальнойТишины Сибирской Земли.От того, что сделалось прахом,Обуянная смертным страхомИ отмщения зная срок,Опустивши глаза сухиеИ ломая руки, РоссияПредо мною шла на восток[97].
ПРОЗА
24 декабря 1959 (европейский Сочельник)
Попытки писать воспоминания вызывают неожиданно глубокие пласты прошлого, память обостряется почти болезненно: голоса, звуки, запахи, люди, медный крест на сосне в Павловском парке и т. п., без конца.
Анна Ахматова.
Из «Записных книжек»
Михаил Лозинский.
Лозинский (Воспоминания)
Завтра день молитвы и печали
Меня познакомила с ним Лиза Кузьмина-Караваева в 1911 на втором собрании Цеха поэтов [98] (у нее) на Манежной площади. Это была великолепная квартира Лизиной матери (Пиленко), рожденной чуть ли не Нарышкиной. Сама Лиза жила с Митей Кузьминым-Караваевым по-студенчески. Внешне Михаил Леонидович был тогда элегантным петербуржцем и восхитительным остряком, но стихи были строгие, всегда высокие, свидетельствующие о напряженной духовной жизни [99]. Я считаю, что лучшее из написанных тогда мне стихов принадлежит ему («Не забывшая»).
Дружба наша началась как-то сразу и продолжалась до его смерти (31 января 1955 г.). Тогда же, т. е. в 10-х годах, составился некий триумвират: Лозинский, Гумилев и Шилейко. С Лизой Гумилев играл в карты, они были на «ты» и называли друг друга по имени-отчеству. Целовались, здороваясь и прощаясь. Пили вместе так называемый «флогистон» (дешевое разливное вино). Оба, Лозинский и Гумилев, свято верили в гениальность третьего (Шилея) и, что уже совсем непростительно, – в его святость. Это они (да простит им Господь) внушили мне, что равного ему нет на свете. Но это уже другая тема.
Лозинский кончил два факультета СПБ университета (юридический для отца и филологический для себя) и был образованнее всех в Цехе. (О шилейкинском чаромутии не берусь судить). Это он при мне сказал Осипу, чтобы тот исправил стих «И отравительница Федра», потому что Федра никого не отравляла, а просто была влюблена в своего пасынка. Гуму он тоже не раз поправлял мифологические и прочие оплошности [100].
Шилейко толковал ему Библию и Талмуд. Но главное, конечно, были стихи.
Гумилев присоветовал Маковскому пригласить Лозинского в секретари в «Аполлон». Лучшего подарка он не мог ему сделать. Бездельник и болтун Маковский (Papa Maco, или «Моль в перчатках») был за своим секретарем, как за каменной стеной. Лозинский прекрасно знал языки и был до преступности добросовестным человеком. Скоро он начал переводить, счастливо угадав, к чему «ведом» [101]. Ha этом пути он достиг великой славы и оставил образцы непревзойденного совершенства. Но все это гораздо позже. Тогда же он ездил с Татьяной Борисовной в оперу, постоянно бывал в «Бродячей Собаке» и возился с аполлоновскими делами. Это не помешало ему стать редактором нашего «Гиперборея» [102] (ныне библиографическая редкость) и держать корректуры моих книг. Он делал это безукоризненно, как все, что он делал [103]. Я капризничала, а он ласково говорил: «Она занималась со своим секретарем и была не в духе». Это на «Тучке», когда мы смотрели «Четки» [104], и через много, много лет («Из шести книг», 1940): «Конечно, раз Вы так сказали, так и будут говорить, но может быть лучше не портить русский язык?» И я исправляла ошибку. Последняя его помощь мне: чтение рукописи «Марьон Делорм». Смотрел он и мои «Письма Рубенса», для чего заходил в Фонтанный Дом после работы в Публичной библиотеке.
Во время голода М. Л. и его жена еле на ногах держались, а их дети были толстые, розовые с опытной и тоже толстой няней. М. Л. был весь в фурункулах от недоедания…
* * *В 30-х годах – тяжелые осложнения в личной жизни: он полюбил молодую девушку. Она была переводчицей [105] и его ученицей. Никаких подробностей я не знаю, и, если бы знала, не стала бы, разумеется, их сообщать, но на каком-то вечере во «Всемирной литературе» (Моховая, 36) она потребовала, чтобы он на ней женился, оставив семью. Все кончилось тем, что М. Л. оказался в больнице [106]. Она вышла замуж, но скоро умерла. Когда она умирала, он ходил в больницу – дежурил всю ночь.
* * *Хворал он долго и страшно. В 30-х годах его постигло страшное бедствие: разрастание гипофиза, исказившее его. У него так болела голова, что он до 6-ти часов не показывался даже близким. Когда наконец справились с этим и с горловой чахоткой, пришла астма и убила его.
В прошлогодней телевизионной передаче (которую все же имеет смысл найти) я вспомнила много мелочей о Лозинском, кот. не следует забывать (о методе перевода «Divina Comedia» и др.).
В моей книге должна быть глава о моем дорогом незабвенном друге, образце мужества и благородства. (Это развить).
* * *Последней его радостью были театральные постановки его переводов. Он пригласил меня на «Валенсианскую вдову». В середине действия я шепнула ему: «Боже мой, Михаил Леонидович, – ни одной банальной рифмы. Это так странно слышать со сцены». – «Кажется, да», – ответил этот чудодей.