Григорий Свирский - На лобном месте
"Во двор Колывушки вступило четверо". Вступают оккупанты. Передовые части вступают.
Но вот что странно: вступив, оккупанты почему-то не чувствуют уверенности. Хотя, казалось бы, за нимисила. Сила сталинских указаний.
Наметились неслыханные в советской литературе образы победителей -нелюди. "Курвы-нелюди", -- через сорок лет скажет о них один из героев Галича.
Еще и полстраницы не прочтено, а поэтика первых строк не оставляет сомнений в позиции автора.
Начинается вторая страница прозы Бабеля, условно отделенная мною, для исследования структуры "Колывушки", от начальной. Я приведу ее с небольшими сокращениями, чтобы у читателя, которому негде познакомиться с "Колывушкой", могло сложиться собственное отношение, не навязанное.
"Во дворе Ивана стояла запряженная лошадь. Красные вожжи были брошены на мешки с пшеницей. У погнувшейся липы посреди двора стоял пень, в нем торчал топор. Иван потрогал рукой шапку, сдвинул ее и сел. Кобыла подтащила к нему розвальни, высунула язык и сложила его трубочкой. Лошадь была жереба, живот ее оттягивался круто. Играя, она ухватила хозяина за ватное плечо и потрепала его. Иван смотрел себе под ноги. Истоптанный снег рябил вокруг пня. Сутулясь, Колывушка вытянул топор, подержал его в воздухе, на весу, и ударил лошадь по лбу. Одно ухо ее отскочило, другое прыгнуло и прижалось; кобыла застонала и понесла. Рузвальни перевернулись, пшеница витыми полосами разостлалась по снегу. Лошадь прыгала передними ногами и запрокидывала морду. У сарая она запуталась в зубьях бороны. Из-под кровавой, льющейся завесы вышли ее глаза. Жалуясь, она запела. Жеребенок повернулся в ней, жила вспухла на ее брюхе.
-- Помиримось, -- протягивая ей руку, сказал Иван, -- помиримось, дочка...
...Ухо лошади повисло, глаза ее косили, кровавые кольца сияли вокруг них, шея образовала с мордой прямую линию. Верхняя губа ее запрокинулась в отчаянии. Она натянула шлею и двинулась, таща прыгавшую борону. Иван отвел за спину руку с топором. Удар пришелся между глаз, в рухнувшем животном еще раз повернулся жеребенок. Описав круг по двору, Иван подошел к сараю и выкатил на волю веялку. Он размахивался широко и медленно, разбивая машину, и поворачивал топор в тонком плетении колес и барабана. Жена в высокой тальме появилась на крыльце.
-- Маты, -- услышал Иван далекий голос, -- маты, он все погубляет...
Дверь открылась; из дому, опираясь на палку, вышла старуха в холстинных штанах. Желтые волосы облегали дыры ее щек, рубаха висела, как саван, на плоском ее теле. Старуха ступила в снег мохнатыми чулками.
-- Кат, -- отнимая топор, сказала она сыну, -- ты отца вспомнил?.. Ты братов, каторжников, вспомнил?..
Во двор набрались соседи. Мужики стояли полукругом и смотрели в сторону. Чужая баба рванулась и завизжала.
-- Примись, стерво, -- сказал ей муж. Иван стоял, опершись в стену. Дыхание его, гремя, разносилось по двору...
-- Я человек, -- сказал вдруг Иван окружившим его, -- я есть человек, селянин... Неужто вы человека не бачили?.."
...Такова вторая часть повествования. Топор. Крушение дома, семьи, мира. Самоистребление. Чем вам, лучше никому.
Разрушению машины посвящены полторы строчки. А на лошадь -полстраницы.
Бабель -- не садист. Почему так много о мучениях лошади?
Дело-то не только в лошади, хотя лошадь -- опора в хозяйстве. Лошадь здесь не хозяйственная сила, а живое, родное, неотделимое. Пока ее убивают, в ней ворочается жеребенок. "Помиримось, -- говорит ей Иван, протягивая руку к лошади. -- Помиримось, дочка".
Неслыханной мукой лошади отмерена мука Ивана Колывушки. "Дыхание его, гремя, разносилось по двору". До него доходит ужас свершенного: дочку убил...
Рушится семья патриархальная; правда, мать еще имеет власть. Да что в том? Бабель уже обнажил и глубинный смысл происшедшего: бунт Колывушки -бунт безумный, устрашивший еще Пушкина: "Не дай Бог увидеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!"
Из ворот колывушкинского дома выплыли к вечеру сани. "Женщины сидели на тюках, как окоченевшие птицы... Воз проехал краем села и утонул в плоской снежной пустыне. Ветер мял снизу и стонал в этой пустыне, рассыпая голубые валы. Жестяное небо стояло за ними. Алмазная сеть, блестя, оплетала небо..." Жестяное небо над деревней.
Гениальная проза. Гениальная и потому истребленная. Глубина "Колывушки" -- новая высота даже для Бабеля, автора "Конармии" и "Одесских рассказов".
...Предсмертное окоченение крестьянского мира и посмертное окоченение мира кормильцев -- так выстроил Бабель главу. Женщины, хоронящие себя почти по-монашески -- смиренно и торжественно. Колывушка хоронит себя с топором в руке. И говорит, казалось бы, несвойственное ему совершенно:
"Я человек, -- вдруг сказал Иван..."
Это не философ сказал, не Сатин из пьесы Горького. Это произнес мужик, который о таких материях, казалось бы, и не задумывается. Человек дочку убил, больше ничего у него не осталось, и тогда лишь сказал.
Как стон это: "Я есть человек, селянин... неужто вы человека не бачили?"
Мужики сострадают Колывушке. Смотрят в сторону ... Какие нравственные глубины раскрывает эта простая фраза о мужиках, которые "смотрели в сторону". А когда завизжала, рванулась чужая баба, тут же унял ее мужик: "Примись, стерво".
Начинается третья страница, завершение. Нарастает тема окоченелости крестьянского мира. Уж не только дом Колывушки -- народ показан в окоченении. Президиум собрания, которым прикрывается Ивашко из РИКа, даже этот колхозный президиум, "актив", как его именуют в райкомах, -- образ вековечного молчания. Батрачка по фамилии Мовчан, голова Евдоким, нерешительно заступавшийся за Колывушку: "В этом господарстве не может быть того, чтоб не сдано...", безвольный Андриан Моринец. Вот она, крестьянская тройка. Сталинское особое совещание. И в городе, и в селе -- всюду образовано это, "от имени народа", прикрытие расправ.
Деревне нанесен удар, от которого она не подымется. Как лошадь Колывушки. Сотни тысяч крестьян растерзаны в те дни на месте. Восемь миллионов погружены в эшелоны с пулеметами на вагонных площадках и выброшены в тайгу -- на смерть и муки. Позднее так поступят с целыми народами.
Деревня приняла удар обреченно, -- с какой горечью пишет об этом Бабель!
"Прибой накатывался и плескал в Великую Старицу. По разломившейся улице повалила толпа. Безногие катились впереди нее. Невидимая хоругвь реяла над толпой".
Это конец света. Апокалипсис.
"Добежав до сельрады, -- люди сменили ногу и построились. Круг обнажился среди них, круг вздыбленного снега, пустое место, как оставляют для попа во время крестного хода. В кругу стоял Колывушка в рубахе навыпуск под жилеткой, с белой головой. Ночь посеребрила цыганскую его корону, черного волоса не осталось в ней. Хлопья снега, слабые птицы, уносимые ветром, пронеслись под потеплевшим небом".
"Скажи, Иване, -- поднимая руки, произнес старик, -- скажи народу, что ты маешь на душе..."
И шепот Колывушки, поседевшего за ночь:
"Куда вы гоните меня, мир... Я рожденный среди вас, мир..."
Ворчание проползло в рядах... О чем оно, это ворчание? Моринец выразил его, хотя "вопль не мог вырваться из могучего его тела, низкий голос дрожал: "Нехай робит... Чью долю он заест?"
Бабель подчеркивает физические усилия, с которыми произнесены слова. Это последнее слово мужика. В нем -- основа основ. Приговор государственной политике. Приговор самого мужика, во имя которого развернулось по всей стране неслыханное в истории злодеяние.
Молчит мужик, шепчет Колывушка -- жизнь безмолвствует, зато пространно разглагольствует за нее нежить -- горбатый Житняк, председатель только что образовавшегося колхоза, возникшего, в данном случае, велением Ивашки из РИКа. Всего три абзаца посвящены словоблудию Житняка и выкрикам Ивашки, а кажутся они бесконечными. Их невозможно читать, не проникаясь ненавистью к пустословам. Напыщенное резонерство -- более ничего нет за душой. Газетные стереотипы, звучащие сарказмом: "Вся наша держава ненасытная".
Сталинское ханжество схвачено житняками и ивашками на лету... Не они, ивашки, ненасытны и жестоки, а, по их представлению, вся держава, весь народ, защитниками которого они себя объявили.
...Завершая чтение, мы уже не только разумом -- всеми чувствами ощущаем поэтический смысл главы "Колывушка": гибнет живое и торжествует нежить! Это призма, через которую преломляется все.
Перед глазами Бабеля, завершавшего "Великую Криницу", висел отрывной календарь. Напечатано на нем сверху -- 1930 год.
В "победном" тридцатом Бабель угадал все нараставший страх палачей перед своими жертвами. Ненависть палачей к своим жертвам. Весь торжествующий сталинский комплекс аморализма.
..."Ты к стенке нас ставить пришел, -- сказал горбун Колывушке, услыхав волю мовчунов: "Пускай робит!.." -- Ты тиранить нас пришел -- белой своей головой, мучить нас -- только мы не станем мучиться..."