Иван Гончаров - Обрыв
— Не знаю: это зависит от обстоятельств и… от вас.
— От меня? — повторила она и задумалась, глядя в сторону.
— Пойдемте туда, в тот дом. Я покажу вам свои альбомы, рисунки… мы поговорим… — предлагал он.
— Хорошо, подите вперед, а я приду: мне надо тут вынуть свои вещи, я еще не разобралась…
Он медлил. Она, держась за дверь, ждала, чтоб он ушел.
«Как она хороша, Боже мой! И какая язвительная красота!» — думал он, идучи к себе и оглядываясь на ее окна.
— Вера Васильевна приехала! — с живостью сказал он Якову в передней.
— Бабушка, Вера приехала! — крикнул он, проходя мимо бабушкиного кабинета и постучав в дверь.
— Марфинька! — закричал он у лестницы, ведущей в Марфинькину комнату, — Верочка приехала!
Крик, шум, восклицания, звон ключей, шипенье самовара, беготня — были ответом на принесенную им весть.
Он проворно раскопал свои папки, бумаги, вынес в залу, разложил на столе и с нетерпением ждал, когда Вера отделается от объятий, ласк и расспросов бабушки и Марфиньки и прибежит к нему продолжать начатый разговор, которому он не хотел предвидеть конца. И сам удивлялся своей прыти, стыдился этой торопливости, как будто в самом деле «хотел заслужить внимание, доверие и дружбу…»
«Постой же, — думал он, — я докажу, что ты больше ничего, как девочка передо мной!..»
Он с нетерпением ждал. Но Вера не приходила. Он располагал увлечь ее в бездонный разговор об искусстве, откуда шагнул бы к красоте, к чувствам и т. д.
«Не всё же открыла ей попадья! — думал он, — не все стороны ума и чувства изведала она: не успела, некогда! Посмотрим, будешь ли ты владеть собою, когда…»
Но она всё нейдет. Его взяло зло, он собрал рисунки и только хотел унести опять к себе наверх, как распахнулась дверь и пред ним предстала… Полина Карповна, закутанная, как в облака, в кисейную блузу, с голубыми бантами на шее, на груди, на желудке, на плечах, в прозрачной шляпке с колосьями и незабудками. Сзади шел тот же кадет с веером и складным стулом.
— Боже мой! — болезненно произнес Райский.
— Bonjur! — сказала она, — не ждали? вижю, вижю! Du courage![78] Я всё понимаю. А мы с Мишелем были в роще и зашли к вам. Michel! Saluez donc monsieur et mettez tout cela de côté![79] Что это у вас? ах, альбомы, рисунки, произведения вашей музы! Я заранее без ума от них: покажите, покажите, ради Бога! Садитесь сюда, ближе, ближе…
Она осенила диван и несколько кресел своей юбкой. Райскому страх как хотелось пустить в нее папками и тетрадями. Он стоял, не зная, уйти ли ему внезапно, оставив ее тут, или покориться своей участи и показать рисунки.
— Не конфузьтесь, будьте смелее, — говорила она. — Michel! allez-vous promener un peu au le jardin![80] Садитесь, сюда, ближе! — продолжала она, когда юноша ушел.
Райский внезапно разразился нервным хохотом и сел подле нее.
— Вот так! Я вижю, что вы угадали меня… — прибавила она шепотом.
Райский окончательно развеселился: «Эта, по крайней мере, играет наивно комедию, не скрывается и не окружает себя туманом, как та…» — думал он.
— Ах, как это мило! charmant, се paysage![81] — говорила между тем Крицкая, рассматривая рисунки. — Qu’est-ce que c’est que cette belle figure?[82] — спрашивала она, останавливаясь над портретом Беловодовой, сделанным акварелью. — Ah, que c’est beau![83] Это ваша пассия — да? признайтесь.
— Да.
— Я знала — oh, vous êtes terrible, allez![84] — прибавила она, ударив его легонько веером по плечу.
Он засмеялся.
— N’est-ce pas?[85] Много вздыхают по вас? признайтесь. А здесь еще что будет!
Она остановила на нем плутовский взгляд.
— Monstre! — произнесла она лукаво.
«Боже мой! Какая противная: ее прибить можно!» — со скрежетом думал он, опять впадая в ярость.
— У меня есть просьба к вам, m-r Boris… надеюсь, я уже могу называть вас так… Faites mon portrait.[86]
Он молчал.
— Ма figure у prête, j’espère?[87]
Он молчал.
— Вы молчите, следовательно это решено: когда я могу прийти? Как мне одеться? Скажите, я отдаюсь на вашу волю — я вся вашя покорная раба… — говорила она шепелявым шепотом, нежно глядя на него и готовясь как будто склонить голову к его плечу.
— Пустите меня, ради Бога: я на свежий воздух хочу!.. — сказал он в тоске, вставая и выпутывая ноги из ее юбок.
— Ах, вы в ажитации: это натурально — да, да, я этого хотела и добилась! — говорила она, торжествуя и обмахиваясь веером. — А когда портрет?
Он молча выпутывал ноги из юбок.
— Вы в плену, не выпутаетесь! — шаловливо дразнила она, не пуская его.
— Пустите меня: не то закричу!
В это время отворилась тихонько дверь, и на пороге показалась Вера. Она постояла несколько минут, прежде нежели они ее заметили. Наконец Крицкая первая увидела ее.
— Вера Васильевна: вы воротились, ах, какое счастье! Vous nous manquiez![88] Посмотрите, ваш cousin в плену, не правда ли, как лев в сетях! Здоровы ли вы, моя милая, как поправились, пополнели…
И Крицкая шла целоваться с Верой. Вера глядела на эту сцену молча, только подбородок дрожал у ней от улыбки.
— Я вас давно ждал! — заметил ей Райский сухо.
— Я хорошо сделала, что замешкалась, — с вежливой иронией сказала Вера, поздоровавшись с Крицкой. — Полина Карповна подоспела кстати…
— N’est-ce pas?[89] — подтвердила Крицкая.
— Она, верно, лучше меня поймет: я бестолкова очень, у меня вкуса нет, — продолжала Вера и, взяв два-три рисунка, небрежно поглядела с минуту на каждый, потом, положив их, подошла к зеркалу и внимательно смотрелась в него.
— Какая я бледная сегодня! У меня немного голова болит: я худо спала эту ночь. Пойду отдохну. До свидания, cousin! Извините, Полина Карповна! — прибавила она и скользнула в дверь.
Шагов ее не слышно было за дверью, только скрып ступеней давал знать, что она поднималась по лестнице в комнату Марфиньки.
— Теперь мы опять одни! — сказала Полина Карповна, осеняя диван и половину круглого стола юбкой, — давайте смотреть! Садитесь сюда, поближе!..
Райский молча, одним движением руки, сгреб все рисунки и тетради в кучу, тиснул всё в самую большую папку, сильно захлопнул ее и, не оглядываясь, сердитыми шагами вышел вон.
XVII
Райский решил платить Вере равнодушием, не обращать на нее никакого внимания, но вместо того дулся дня три. При встрече с ней скажет ей вскользь слова два, и в этих двух словах проглядывает досада.
Он запирался у себя, писал программу романа и внес уже на страницы ее заметку «о ядовитости скуки». Страдая этим, уже не новейшим недугом, он подвергал его психологическому анализу, вынимая данные из себя.
Ему хотелось уехать куда-нибудь еще подальше и поглуше, хоть в бабушкино Новоселово, чтоб наедине и в тишине вдуматься в ткань своего романа, уловить эту сеть жизненных сплетений, дать одну точку всей картине, осмыслить ее и возвести в художественное создание.
Здесь всё мешает ему. Вон издали доносится до него песенка Марфиньки: «Ненаглядный ты мой, как люблю я тебя!» — поет она звонко, чисто, и никакого звука любви не слышно в этом голосе, который вольно раздается среди тишины в огороде и саду; потом слышно, как она беспечно прервала пение и тем же тоном, каким пела, приказывает из окна Матрене собрать с гряд салату, потом через минуту уж звонко смеется в толпе соседних детей.
Вот несколько крестьянских подвод въехали на двор, с овсом, с мукой; скрып телег, говор дворни, хлопанье дверей — всё мешает.
Дальше из окна видно, как золотится рожь, белеет гречиха, маковый цвет да кашка, красными и розовыми пятнами, пестрят поля и отвлекают глаза и мысль от тетрадей.
Райский долго боролся, чтоб не глядеть, наконец украдкой от самого себя взглянул на окно Веры: там тихо, не видать ее самой, только лиловая занавеска чуть-чуть колышется от ветра.
Вчера она досидела до конца вечера в кабинете Татьяны Марковны: все были там, и Марфинька, и Тит Никонович. Марфинька работала, разливала чай, потом играла на фортепиано. Вера молчала, и если ее спросят о чем-нибудь, то отвечала, но сама не заговаривала.
Она чаю не пила, за ужином раскопала два-три блюда вилкой, взяла что-то в рот, потом съела ложку варенья и тотчас после стола ушла спать.
Чем менее Райский замечал ее, тем она была с ним ласковее, хотя, несмотря на требование бабушки, не поцеловала его, звала не братом, а кузеном, и всё еще не переходила на «ты», а он уже перешел, и бабушка приказывала и ей перейти. А чуть лишь он открывал на нее большие глаза, пускался в расспросы, она становилась чутка, осторожна и уходила в себя.
Райскому досадно было на себя, что он дуется на нее. Если уж Вера едва заметила его появление, то ему и подавно хотелось бы закутаться в мантию совершенной недоступности, небрежности и равнодушия, забывать, что она тут, подле него, — не с целию порисоваться тем перед нею, а искренно стать в такое отношение к ней.