Дом в Мансуровском - Мария Метлицкая
Александр Евгеньевич расстроился, сник. Хорошо, что этого никто не видит. «Вот ведь жизнь, – думал он, – сложная, непредсказуемая. Неужели не может быть по-другому, проще, яснее, счастливее?»
Господи, какой он дурак, какой беспросветный дурак, если, прожив столько лет, задается подобным вопросом? Он чувствовал, как стареет, как слабеет его мозг, не удерживая, как прежде, большое количество необходимой информации. Как ухудшается память. То, что раньше давалось легко, стало таким сложным, что профессор расстраивался. Раньше он мог с закрытыми глазами достать нужную книгу – помнил, где какая стоит. Теперь подолгу рылся, путался, злился на себя, заводился еще сильнее, нервничал, доставал не то, еще больше расстраивался, отчаивался и срывался на близких, а потом сгорал от стыда. Вот она, старость – мерзкая и отвратительная, вредная, как старуха у подъезда: постоянно напоминает о себе, тычет в лицо, ничего не пропускает, насмехается и заливается ведьминским смехом.
Он ненавидел ее, не хотел с ней примириться. Во что он превратился? Дряхлый, неловкий, с трясущимися руками и с жалкой, редкой, козлиной бородкой старик. Жена просит избавиться от этого украшения, а он вредничает и не сбривает. И с ужасом и тоской подмечает, как меняется его характер, разве он был таким раньше – занудным, капризным, плаксивым, но главное, вредным! Видит, знает, что бороденка его омерзительна, ан нет, стоит на своем!
– Папа, – смеется Юля, – ты с этой бородкой похож на козлика! Сбрей немедленно!
А что сделал он? Сказать стыдно. Выставил Юленьке фигу. Какой невыносимый позор! И это сделал он, Александр Евгеньевич Ниточкин?
А Юля? Нет, она не обиделась. Просто вздохнула и сказала:
– Ясно. Ну что же, носи. Носи и радуйся, что похож на козла.
Замечал, что шаркает тапками, и принимался шаркать сильнее. Жена виду не подавала, а старшая дочь возмущалась и ругала его:
– Папа, ты шаркаешь как столетний старик! Выбрось ты эти старые тапки! Посмотри, они вот-вот рассыплются! Сними, я отнесу их в помойку, а завтра куплю тебе новые!
И он обижался и вредничал: «Как же, сейчас! Прямо так снял и отдал!»
– Я к ним привык, и мне в них удобно. – И, скорбно поджав губы, переставал разговаривать.
Что с ним происходило, откуда в нем, в человеке скромном, непритязательном и благородном, появлялось такое? Разве не он по сто раз на дню благодарил жену за вкусный обед и отглаженную рубашку? Разве он мог потребовать, приказать, заставить? Когда это было, чтобы он, профессор, интеллигент, человек почти дворянского воспитания, капризно скривился, ковыряя котлету, и демонстративно отставил тарелку? Разве он мог не пожелать жене спокойной ночи или не поприветствовать ее с утра? Разве он мог представить, что когда-нибудь, будучи не в настроении, отшвырнет помятые брюки, которые вчера сам небрежно кинул на диван? Разве он мог нарочно не смыть остатки зубной пасты с зеркала или раковины?
Он стареет, хиреет, плохо себя чувствует, забывает, пропускает, не слышит, неряшливо ест – он это знает, видит по лицам близких. Жена тут же вскакивает и норовит поднять, подтереть, убрать. А он, вместо того чтобы извиниться, обижается. Швыряет вилку и гордо удаляется с кухни. Ася бежит за ним, расстроенная и заплаканная, умоляет вернуться и доесть, хотя бы чаю выпить.
А он наслаждается. Наслаждается ее унижением, ее слезами. В какое чудовище он превращается. Вернее, уже превратился.
Однажды, став случайным свидетелем чего-то подобного, Юля остановила Асю:
– Сиди!
Немного переждав, зашла в отцовскую спальню.
– Ну? – спросила она. – Наслаждаешься? Властью своей наслаждаешься?
– Не понимаю, о чем ты, – буркнул профессор.
– Все ты прекрасно понимаешь! – сорвалась на крик Юля. – Все ты отлично понимаешь, ты делаешь это нарочно! Дескать, да, я такой, а вы терпите! Не мне же одному страдать!
– Не хотите – сдайте в приют! Не удивлюсь ни минуты!
– Так и сделаем, – кивнула Юля. – Не сомневайся. Не возьмешь себя в руки – а я уверена, что ты это можешь, – поедешь в дом престарелых. Кстати, для вас, ученых, есть такой за городом, и, кстати, очень неплохой, сама видела. Комнаты на двоих, диетическое питание. Хороший уход, врачи и медсестры. И такая природа! Но главное, пап, общение – сплошь ученые и интеллектуалы. Я же понимаю. – И, посмотрев на дверь, Юля понизила голос: – Я же все понимаю про Асю.
– Что ты понимаешь? – взвился профессор. – Дура набитая! Да Ася святая, таких больше нет! Вас подняла, меня вытащила! Не смей о ней так говорить!
– Ну тогда я не знаю, пап, что делать, – ума не приложу! И так плохо, и эдак. А я, мы, хотим одного – чтобы тебе было спокойно. И Ася, уж ты мне поверь, хочет этого больше, чем мы! Скоро Маруся родит.
– Родит и уедет, – жалобно проговорил профессор.
– Не факт. Поживем – увидим. А ты, пап, подумай! Ты же у нас не тиран.
Подумал. Дочка права, сам себе стал противен, можно представить, как всем остальным! Домашний тиран, ничего себе, а? А ведь правда, чистая правда. Во что он превратился, а главное – это еще не конец. И, если он не может с собой совладать, значит, он болен. Ничего удивительного – старческая деменция – обычное дело. И, если это так, он сам попросится в дом престарелых. Никто, а уж тем более Ася, не заслужил такого обращения.
Профессор сел на кровать. От переживаний дрожали руки. Нет, еще посидеть, вставать рано. И голова кружится, не дай бог грохнуться, не дай бог что-то сломать! Вот тогда ужас. Ужас и ад для домашних. А этого он позволить не может. К тому же скоро в их доме появится радость: младенец, новая жизнь! Тихий, унылый и скучный дом оживится. Когда в доме дети, в доме есть жизнь.
Он знает, почему все так – не идет работа, и он бесполезен. Глупый, капризный старик. Домашний тиран. Горький стыд и отчаяние.
Какой кошмар – эта старость.
* * *
Счастье – отпустили на пару недель домой. Хотя к больнице Маруся привыкла – человек ко всему привыкает. Привыкла вставать в семь утра, бесконечно сдавать анализы, ждать обхода врачей, терпеть болезненные капельницы, засыпать при свете и шуме, смотреть вместе со всеми телевизор, обсуждать сериалы и актеров. У девочек – так их называл персонал – были свои любимцы и нелюбимцы. Больные сплетничали, рассказывали друг