Учебный плац - Зигфрид Ленц
Как терпеливо она позволяла все с собой делать, она ничего не говорила, не стонала, по ее виду нельзя было догадаться о несчастье, только в уголке рта виднелось немного крови, да на одной щеке ссадина и грязь, словно туда вдавились песчинки. Вторая девушка спросила, можно ли ей с ними поехать, нет, не спросила, а вымаливала:
— Прошу вас, очень прошу, я должна с ней ехать.
И доктор Оттлингер кивнул, обменялся с шефом рукопожатием и тронулся в путь, медленно, громыхая по кочкам вплоть до первой же дорожки, и затем в сторону Главной дороги.
Иоахим весь дрожал, я никогда еще не видел его таким, он то и дело поглядывал на шефа, а тот все еще стоял неподвижно, хотя машина давно скрылась из виду. Шеф был немногословен, он только хотел знать, из чего Иоахим стрелял, на что Иоахим сказал:
— Лишь один-единственный выстрел в воздух из револьвера.
Отдать револьвер, как того сразу потребовал шеф, он не может, потому что уже его выбросил.
— Найди его, — велел шеф, — найди и принеси мне.
И этим было все сказано; он повернулся и стал спускаться в низину, а я последовал за ним, но догонять его, однако, не решился.
Молчание на Коллеровом хуторе. Шеф и Доротея разговаривали только взглядами. Шаги Иоахима, ходившего взад и вперед по своей комнате. Шушуканье, после того как шеф вернулся из Ольховой усадьбы, пожимание плечами. Никогда еще потолок не казался мне таким низким, словно бы все в доме сгустилось: и воздух, и мрак, и сами мы все ходили подавленные. Однажды, когда Иоахим относил тарелку, к которой даже не притронулся, на кухню, мы столкнулись, немного молочного супа пролилось через край, но брюки ему не запачкало, а выплеснулось на пол, и тут он со злобой посмотрел на меня и бросил:
— Болван, черт побери!
Ина узнала первая, от нее мы услышали, что Майке лежит в Шлезвиге и не может и, видимо, никогда уже не сможет ходить. Падение что-то у нее повредило, не знаю точно что, то ли позвоночник, то ли голову. Когда Ина рассказывала, Иоахим сидел как оглушенный, уставившись в одну точку, меж тем как Доротея и шеф обменивались взглядами; так он сидел довольно долго, потом вдруг вскочил и вышел из дома, причем никто его не окликнул и не спросил, что он намерен делать. Они позволили ему уйти, весь день о нем не упоминали, словно бы не беспокоились о нем, однако поздно вечером, уже совсем стемнело, Доротея принялась возиться на кухне, видимо, подогревала что-то, распахнула туго открывавшееся окно и снова закрыла, ходила взад и вперед, стучала чем-то и скребла. Я все это слышал, лежа под одеялом. Видимо, была уже поздняя ночь, когда Иоахим вернулся, я засыпал, просыпался и вновь засыпал, но, так как решил не спать при его возвращении, я и проснулся, во сне услышал его голос, его сникший голос, сообщивший Доротее, что в Шлезвиге его в больницу не допустили, выпроводили без всяких объяснений, несмотря на все его просьбы и упорство, ему не разрешили войти в палату, и вот он здесь и просто не знает, что ему делать.
— Что же мне теперь делать, — все повторял он, и если такой человек, как Иоахим, подобное говорит, то это, поверьте, многое значит.
Доротея, та быстро сообразила, что остается делать; ей достаточно было какое-то время самой хорошенько подумать — и всякий раз ей приходило в голову, чем можно другому человеку помочь, все равно, будь то мне или Ине, подчас даже и шефу, она что-то придумывала; и однажды утром она посвятила нас в план поездки на юг, туда, где пустоши и леса, впервые на целые две недели она захотела уехать, вместе с Иоахимом, в страну овец.
— Нам это обоим необходимо… — И еще добавила: — Когда нас здесь не будет, только тогда вы поймете, что мы для вас значим.
Иоахим не радовался предстоящей поездке, только молча наблюдал, как Доротея все для него укладывает, и когда я отнес их багаж на станцию и махал вслед тронувшемуся поезду, мне в ответ помахала только Доротея, а Иоахим нет.
Жжение скоро пройдет, у меня более тугая кожа, чем у Иоахима, она грубее и туже, приживленное веко чуточку бледнее другого, но особой разницы между ними нет. Сегодня Эвальдсен никакой работы мне не задаст; увидев меня в хорошей одежде и выбритым, он непременно захочет узнать, куда я собрался или кого ожидаю, наверно, спросит то, что уже несколько раз спрашивал: «Ну, Бруно, так на кого ж ты сегодня хочешь произвести впечатление?», но из меня он ничего не вытянет, ровным счетом ничего. Наверняка они все уже за работой. Может, надо бы отдать в починку часы, всем они сразу бросаются в глаза, все мне завидуют и хотят подержать в руках красивый мраморный корпус, причем вряд ли кто заметил, что на моих часах только одна-единственная стрелка, только меньшая, большую я сам отломил, она была почти такой же острой, как лезвие ножа, тонюсенькая ранка сильно кровоточила и никак не хотела заживать.
Осмотреть, я просто должен осмотреть нашу землю, ту часть, что лежит к северу и которую, как говорят, он предназначил в своей дарственной мне; хотя мне стоит только закрыть глаза, чтобы сразу все увидеть, мне хочется сейчас все спокойно обойти, от низины до колодца, до валуна, до ветрозащитной полосы, затем к ограде и дальше вдоль лугов Лаурицена и снова назад, к низине. Кому я нужен, тот меня найдет, всегда меня находили. Много бы я дал, чтобы сегодня был Иванов день, тогда бы я прикрепил к фуражке веточку ежевики, потому как в Иванов день кто носит на фуражке ветку ежевики, тот становится невидим, заверил меня шеф, он сам это проверил там, откуда он родом: он невидимкой слышал все, что говорилось в доме, сидел на перилах моста и прислонялся к забору невидимый, и его рабочие проходили мимо и вели себя так, будто были одни. Так же вот и я хотел бы сейчас пройти по нашим участкам незамеченным, сосредоточившись, чтобы меня со всех сторон не окликали, не показывали на меня пальцем и не смотрели