Максим Горький - Том 11. По Руси. Рассказы 1912-1917
А клоун гуляет беззаботно, как сытый ворон на поле битвы, и мне кажется, что он своей вежливостью хочет смутить и уничтожить всех на своем пути. Это — или, может быть, нечто другое в нем — неприятно задевало меня.
Разумеется, он видел, что люди грубы, понимал, что они походя оскорбляют друг друга грязной бранью, — не мог он не видеть и не понимать этого. Но он проходил сквозь потоки людей на панелях, как будто ничего ке видя, не понимая, и я сердито думал:
«Притворяешься, не верю я тебе…»
Но я счел себя положительно обиженным, заметив однажды, как этот щеголь помог встать пьяному, которого опрокинула лошадь, поставил его на ноги и тотчас, сняв осторожными движениями пальцев свои желтые перчатки, бросил их в грязь.
Парадное представление в цирке кончилось позднее полуночи. Был конец августа; из черной пустоты над однообразными рядами зданий ярмарки сыпался мелкой стеклянной пылью осенний дождь. Мутные пятна фонарей таяли в сыром воздухе. По избитой мостовой гремели колеса пролеток, орала толпа дешевой публики, вытекая из боковых дверей цирка.
Клоун вышел на улицу одетый в длинное мохнатое пальто, в такой же мохнатой фуражке на голове, с тростью под мышкой. Взглянув вверх, в темноту, он вынул руки из карманов, поднял воротник пальто и, как всегда, не торопясь, но спорыми шагами пошел через площадь.
Я знал, что он живет в номерах недалеко от цирка, но он шел в сторону от своей квартиры.
Я шагал за ним, слушая, как он насвистывает.
В лужах, среди камней мостовой, тонули отблески огня, нас обгоняли черные лошади, хлюпала вода под шинами колес, из окон трактиров буйными потоками лилась музыка, во тьме визжали женщины. Начиналась беспутная ночь ярмарки.
По панелям уточками плыли девицы, заговаривая с мужчинами, — голоса хриплые, отсыревшие.
Вот одна из них остановила клоуна; басом, точно дьякон, позвала его с собой, — он отступил, выдернул трость из-под мышки и, держа ее, как шпагу, молча направил в лицо женщины. Ругаясь, она отскочила в сторону, а он, не ускоряя походки, свернул за угол, в пустынную улицу, прямую, как струна. Где-то далеко впереди нас хохотали, шаркали ногами по кирпичу тротуара, болезненно взвизгивал женский голос.
Два десятка шагов — и я увидал при тусклом свете фонаря, что на панели возятся, играя с женщиной, трое рядских сторожей, — обнимают ее, мнут и тискают, передавая с рук на руки друг другу. Женщина взвизгивает, точно маленькая собачка, спотыкается, качаясь под толчками здоровых лап, и панель во всю ширину занята возней этих темных, сырых людей.
Когда клоун подошел вплоть к ним, он снова вынул трость из-под мышки и снова стал действовать ею, как шпагой, быстро и ловко направляя в лица сторожей.
Они — зарычали, тяжко топая ногами по кирпичу, но не давая дороги клоуну, потом один из них бросился ему под ноги, глухо крикнув:
— Хватай!
Клоун упал; мимо меня стремглав пронеслась растрепанная женщина, одергивая на бегу юбки и хрипя:
— Псы… Сво-очь…
— Вяжи, — командовал кто-то свирепым голосом. — Аг-га, ты палкой?
Клоун звонко крикнул какое-то чужое слово, — он лежал на панели вниз лицом и бил каблуками по спине человека, который сидел верхом на его пояснице, скручивая ему руки.
— О-о, дьявол! Поднимай его! Веди!
Прислонясь к чугунной колонне, поддерживавшей крышу галереи, я видел, как три фигуры, плотно сомкнувшись во тьме, уходят в сырую тьму улицы, уходят медленно и покачиваясь, точно ветер толкал их.
Оставшийся сторож, присев накорточки, зажег спичку и осматривал панель.
— Тиша! — сказал он, когда я подошел, — не наступи на свисток, свисток я потерял… Я спросил:
— Кого это повели?
— Так, какого-то…
— А за что?
— Стало быть — надо…
Мне было неприятно, обидно, а все-таки, помню, я подумал, торжествуя:
«Ага?»
Через неделю я снова увидал клоуна, — он катался по арене пестрым котом, кричал, прыгал.
Но мне показалось, что он «представляет» хуже, скучнее, чем раньше.
И, глядя на него, я чувствовал себя в чем-то виноватым.
Зрители
Июльский день начался очень интересно — хоронили генерала. Ослепительно сияя, гудели медные трубы военного оркестра, маленький ловкий солдатик, скосив в сторону зрителей кокетливые глаза, чудесно играл на корнет-а-пистоне, и под синим безоблачным небом похоронный марш звучал, точно гимн солнцу.
Гроб, покрытый венками, везли огромные вороные лошади, они били копытами по булыжнику мостовой, почти в такт гулким вздохам большого барабана. Медленно шагали солдаты, в белых рубахах, в ярко начищенных сапогах, новенькие, точно вчера сделанные для этих похорон; над их темными лицами сверкали лучи штыков. Раскаленная солнцем, горела позолоченная медь пуговиц на мундирах офицерства, ордена на выпуклых грудях — точно цветы. За стройною массой белых солдат густо текла пестрая толпа горожан, кисейное облако пыли колебалось в воздухе, и всё было покрыто медным пением светлых труб.
Обыватели Прядильной улицы высунулись в окна, выскочили за ворота, повисли на заборах, жадно любуясь великолепным отъездом генерала в жизнь бесконечную. Они наслаждались даровым зрелищем в том настроении, которое всегда и невольно внушает наблюдающему за ними невеселую мысль о том, что все события мира совершаются для удовольствия бездельников.
Всё шло прекрасно, стройно и торжественно, вполне соответствуя праздничному ликованию июльского дня, и хотя хоронили человека, но в Прядильной улице смерть была слишком привычным явлением, она не возбуждала ни грусти, ни страха, ни философических размышлений; бедные похороны не являлись зрелищем увлекательным, а только углубляли скуку жизни, эти же, генеральские, подняли на ноги всех людей, от подвалов до чердаков.
Всё шло прекрасно, но — вдруг откуда-то выскочил дико растрепанный дурачок Игоша Смерть в Кармане, его растрепанная фигура испугала рыжую монументальную лошадь жандарма, — лошадь метнулась в сторону, опрокинула даму в лиловом платье и, наступив железным копытом на ногу сироты Ключарева, раздавила ему пальцы.
Суматоха развеселила зрителей, особенно смешно было видеть, как лиловая дама, солидного купеческого сложения, шлепнулась в пыль, навзничь, и, запутавшись в пышных юбках, повизгивая, безуспешно пытаясь встать, дергала толстыми ногами. Она, видимо, сильно испугалась и ушиблась, ее большое лицо побелело, глаза болезненно выкатились. Конечно, смех зрителей был неуместен, жесток, но — уж так издревле ведется — смешон упавший ближний людям, для которых весь мир — только зрелище.
Но смех умолк, когда увидали, что сирота Ключарев ползет к забору, волоча за собою раздавленную ногу, а из нее в серенькую пыль улицы течет ручей ярко-алой крови.
Кровь имеет свойство привлекать особенно напряженное внимание вечных зрителей, они всегда смотрят на нее особенным, молчаливо-жадным взглядом — это у них тоже древнее пристрастие.
И вот, позабыв об усопшем генерале, о купчихе, поверженной во прах улицы, зрители живо сгрудились тесным кругом около сироты, прижавшегося к забору, и, глядя, как он истекает кровью, как адова боль в раздавленных костях искажает его маленькое, посиневшее лицо, они спрашивали его:
— Больно, Коська?
Морщась, то подгибая, то вытягивая изуродованную ногу, мальчик бормочет:
— Ух… Вот те — и раз! Вот и пошел на богомолье…
Он храбрился, перемогаясь, а зрители предвещали ему:
— Задаст тебе Гуськов…
— Ах ты, розиня чёртова! Чего тебе хозяин сделает за это, а?
И кто-то замечательно разумно сказал:
— Брось перед ним в пыль копейку, сразу увидит, а лошадь — не видал, прохвост!
Мальчик обиженно возразил:
— Я — видел, да я упал, она ведь меня в живот лягнула…
Его окружили мальчишки, внимательно разглядывая окровавленную ногу; один из них — худенький, с голубыми глазами — кошачьим движением ноги забрасывал пылью темные влажные пятна крови. Стараясь спрятать кровь, он робко оглядывался, точно ожидал, что его побьют за это. Его товарищи хвастливо вспоминали о своих ранах — о порезах, ссадинах, ушибах и других молодецких увечьях, которые они получили в играх, драках и от внимания старших.
Сердобольные люди советовали Ключареву:
— Присыпь землей ногу!
— Надо паутиной, а не землей.
— Паутина — это от пореза.
Подошел хозяин сироты, переплетчик Гуськов, прозванный Биллиардмастером, человек небрежно и наскоро сшитый из неуклюжих костей и старой вытертой кожи, лысый, с прищуренными в даль глазами на пестром от веснушек лице, словно мухами засиженном.
— Так, — сказал он, спрятав руки за спину, и глядя в забор над головою ученика. — Я тебя, сукин сын, куда послал? Я тебя за кожей послал али нет?