Михаил Шолохов - Судьба человека. Донские рассказы (сборник)
Федор встал, вытер с расцарапанного лица кровь, ожидая вторичного нападения, но хозяин проворно повернулся вниз животом, замычал и раком пополз к дверям.
«За все! За все! За все!..» – билась у Федора мысль. Оправился, поднял мешок и только взялся рукою за скобу двери – услышал истошный крик:
– Ка-ра-у-у-ул!.. Уби-и-или!.. Ка-ра-у-ул, люди добрые!..
Неожиданный приступ смеха захлестнул Федору горло. Прислонясь к дверному косяку, хохотал так, как еще ни разу после отцовой смерти. Насмеявшись, вышел во двор. Посреди двора, раскорячившись, стоял Захар Денисович и, не слушая тревожных вопросов окружавших его рабочих, круглой черной дырой раззявив рот, орал:
– Ка-ра-у-у-ул!..
XI
Перед уходом, проводив мать, Федор решился спросить у хозяина:
– Платить не будете, значит?
– Пла-ти-ить… Тебя в шею выбить надо, а не то что… Ну, да я ишо доберусь до тебя. Вот подам в нарсуд прошение, там вашего брата, гольтепу, тоже не балуют!
– Что ж, богатей на здоровье, Захар Денисович. Небось не помру и без твоей платы.
– Нечего тут рассусоливать! Валяй, тебе говорят!
Федор на минуту стал, задумавшись, потом, не прощаясь, шагнул за порог. Скрипнула калитка. Под амбаром зазвенел привязью цепной кобель.
Выйдя за ворота, Федор снова остановился. В поселке гасли вечерние огни. На краю скрипела гармошка, слышались невнятные слова песни. Изредка песню заглушал хохот, такой раскатистый и ядреный, что Федору не хотелось думать о своем горе и о существовании горя вообще. Бесцельно направился вдоль улицы, прошел квартал, хотел свернуть в переулок, чтобы, добравшись до крайнего гумна, заночевать в соломе, как вдруг его окликнули:
– Ты, Федор?
– Я.
– А ну, плыви сюда!
Подошел, вгляделся: под плетнем, сдвинув соломенную шляпу на затылок, что означало, что обладатель ее еще не совсем пьян, сидел Фрол-зубарь.
На сожженной солнцем траве перед ним аккуратно разостлан грязный носовой платок, на платке длинношеяя бутылка с самогонной вонью, до половины съеденный огурец и белый пышный хлеб.
– Садись!
Федор, обрадованный встречей, присел рядом.
– Идешь?
– Иду.
– Наклевал хозяину морду?
– Чего там… Самую малость…
– Очень жалко. Надо бы больше… Сколько прожил?
– Два месяца.
– За два месяца следовает тебе, самое малое, пятнадцать рублей. Потому – рабочая пора, а за пятнадцать рублей и я соглашусь, чтоб меня изватлал кто-нибудь. Верь слову – прямая выгода!
Федор промолчал. Фрол поджал под себя ноги, скинул шляпу и, запрокинув голову, воткнул себе в рот горлышко бутылки. Что-то долго урчало и хлюпало, потом бутылка, описав полукривую, ткнулась Федору в руку.
– Пей!
– Не пью.
– Не пьешь? И не надо. Хвалю.
Горлышко бутылки опять до половины уходит в рот зубаря. Федор молча глядит на золотисто-голубое шитво неба.
Осушив бутылку, зубарь весело блестит глазами, беспричинно смеется и кивками головы гоняет шляпу с затылка на глаза и обратно.
– В суд подашь?
– В счет чего?
– Дурочкин сполюбовник, да в счет того, что за два месяца заячий хвост получил! Подашь, что ли?
– Не знаю… – нерешительно ответил Федор.
– Я тебе вот что скажу, – начал зубарь, похрустывая огурцом, – иди ты напрямки в хутор Дубовской, там комсомолистовская ячейка. Ты к ним, они защиту дадут. Я, брат, сам в Красной Армии служил и приветствую новую жизнь, но сам не могу, по причине потомственной слабости… От отца и кровь передалась: водку пью, а при советском социализме не должно быть подобного… Вот… А то бы я, – зубарь загадочно округлил глаза, – образование поимел и в партию единогласно вписался! Уж я бы накрутил хвост таким друзьям, как твой хозяин!..
Через минуту оживление его прошло. Устало оглядев бутылку от горлышка до донышка, он любовно погладил ее рукой и уже безразличным тоном повторил:
– Жарь к комсомолистам. Там в обиду не дадут. Там твоя кровная родня. Такие же голяки, как и мы с тобой.
Немного погодя он тут же под плетнем уснул. Федор сидел задумавшись, уронив голову на руки, и не видел, как бежавшая мимо собачонка, обнюхав пьяного зубаря, подняла ногу и, помочившись на него, зачикиляла дальше.
Пропели первые петухи. Около пруда, за поселком, в камыше закрякал матерый селезень, где-то в поселке, то умолкая, то вновь оживая, сухо тарахтел барабан веялки. Кто-то, пользуясь вёдром, веял всю ночь. Федор встал, поглядел на всхрапывающего зубаря, хотел его разбудить, но, одумавшись, махнул рукой и не спеша пошел к гумнам.
XII
На другой день в полдень Федор уже подходил к хутору Дубовскому. Верст двадцать с лишним отмахал он с утра. К концу подбился, устали и ломотой налились ноги, особенно болели исколотые подошвы и икры.
С горы хутор виден, как на ладошке: площадь с облупленной белой церквушкой, белые квадратики домов и сараев, зеленые вихры садов и дымчато-серые ручейки – улицы.
Спустился под гору. У крайних дворов собаки встретили его ленивым лаем. Вышел на площадь. Рядом с опрятной школой блещут глянцевитой известкой стены нардома. Спросил у бежавшего мимо мальчишки:
– Где у вас тут комсомол помещается?
– А вот, в нардоме.
Робко поднялся Федор на крыльцо и вошел в настежь распахнутую дверь. Откуда-то из глубины комнат доносились сдержанные голоса. Звуки шагов Федора гулко плескались под высоким крашеным потолком. В конце коридора, за дверью, голоса. Вошел. Человек шесть ребят, сидевших на подоконниках, на скрип двери повернули головы и, увидев незнакомое лицо, молча уставились на Федора.
– Это и есть комсомол?
– Он самый.
– А кто у вас главный?
– Я секретарь, – отозвался веснушчатый парень.
– Тут дело к вам… – по-прежнему робея, заговорил Федор.
– Садись, товарищ, рассказывай.
Федора заботливо усадили на табуретку и окружили со всех сторон. Сначала он чувствовал себя неловко под перекрестными взглядами чужих ребят, но, глянув на простые, приветливые лица, вспомнил слова Фрола-зубаря: «Они тебе кровная родня», – вспомнил и разошелся; путаясь и волнуясь, рассказал про свою жизнь у Захара Денисовича; когда говорил обо всех снесенных обидах, непрошеные слезы невольно подступали к горлу, голос рвался, и трудно становилось дышать. Изредка взглядывая на ребят, боялся встретить в глазах их обидную насмешку, но все лица ребят были сурово нахмурены, дышали сочувствием, а у веснушчатого секретаря негодование сводило губы. Федор кончил, как осекся. Ребята молча переглянулись.
– В суд? – спросил один из них, нарушая молчание.
– Конешно, в суд! А то куда же? – запальчиво крикнул секретарь и повернулся к Федору: – А теперь ты где же устроился?
– Нигде.
– Живешь-то где?
– Жил до этого в Даниловке, отец помер, мать побирается, и мне жить не при чем…
– Что думаешь делать?
– Сам не знаю, – нерешительно ответил Федор. – Работенку бы какую-нибудь…
– Об этом не горюй, работу найдем.
– Найдем!
– Живи покуда у меня, – предложил один. Расспросив еще кое о каких подробностях, секретарь, по фамилии Рыбников, сказал Федору:
– Вот что, товарищ, подавай-ка ты в нарсуд заявление, а мы от ячейки поддержим. Кто-нибудь из ребят сходит с тобой к бывшему твоему хозяину, заберет твое барахло, и будешь временно жить у Егора, вот у этого парня, – он указал пальцем на одного. – А про суд и говорить нечего! Батрацкие копейки не пропадают! Его еще пристебнут к ответственности за то, что эксплуатировал тебя, не заключив в батрачкоме договор.
Все кучей пошли к выходу. Федор шел, не чувствуя усталости. Бесконечно родными и близкими казались ему эти грубые на вид, загорелые ребята. Ему хотелось хоть чем-нибудь выразить им свою благодарность, но, стыдясь этого чувства, Федор шагал молча, лишь изредка поглядывая с тихой улыбкой на худощавое горбоносое лицо Егора.
Уже шагая по сенцам Егоровой хаты, снова припомнил слова «кровная родня» и улыбнулся, представляя себе пьяненького зубаря; так метко определил он этим названием все. Вот именно – кровная родня и ничто иное.
XIII
Егор жил с матерью и с маленькой сестренкой. Мать Егора приняла Федора, как родного: за обедом заботливо его угощала, стирала бельишко и в обращении с ним ничем не отличала от родного сына.
Первое время Федор помогал Егору в хозяйстве: вместе пахали под зябь, ездили на порубку, убирали скотину и в свободное время заново оплели двор высоким красноталом-хворостом.
Незаметно пришла осень. Стояла сухая безветренная погода. Утрами слегка придавливал холодок; тополь во дворе с каждым днем все больше терял пожелтевшие листья; догола растелешились сады, и далекий лес за рекою, на горизонте, напоминал небритую щетину на щеках хворого человека.
По вечерам Федор вместе с Егором уходили в клуб. Цепко прислушивался Федор к новым, неведомым ему раньше, мыслям и словам, все вбирал жадно-пытливым умом, что слышал на длинных субботних политчитках и беседах с агрономом о таком волнующе близком деле, как сельское хозяйство. Но все же ему трудно было угоняться за остальными ребятами; те вызубрили политграмоту назубок, читали газеты, целый год слушали беседы местного агронома и на каждый вопрос могли ответить толково и ясно (секретарь Рыбников, вдавив в веснушчатые щеки кулаки, читал даже Маркса), а Федор – парень не шибко грамотный.