Сергей Дурылин - Колокола
— КонстаНтируем, товарищи…
Дальше не шло.
Усмешливый Павлов не усидел и вполголоса подмигнул Коняеву, сидевшему между Павловым и Усиковым:
— Законстантúнился, товарищ военный: погиб на Константúне!..
Красноармеец услышал, и совсем остановился. Коростелев пождал секунду и обвел всех глазами:
— Желающих больше нет? Нет. Беру слово себе…
Он говорил тихо, искал слов, но лепил из них выпукло и с остротцой: доклад критиковал. В конце коснулся формы доклада.
— Словесности нам не надо, — говорил он, косясь на Уткина, чинившего длинный, обкусанный красно-синий карандаш. — Удивляюсь даже, как может располагать к словесности такая вот прелестная бумага! — Он щепоткой приподнял искусственно-минеральный листочек и показал всем… — Какая уж тут словесность, когда и писать не на чем! Пишем на китайских чаях и на сельтерской. А мы — все со словесностью. Нам нужно быть кратче. Дела навалено историческим моментом и классовой необходимостью — с Кавказский хребет, а мы…
Соборный густой звон в упор ударил в это время в окна, прорвался через толстую преграду пыльных зеркальных стекол бывшего губернаторского дома — и расплылся по зале заседания, густея и плотнея, как расползающееся масло.
Коростелев нервно сжал красноватые веки глаз, дернул лицом и докончил резко свою фразу подсказанным звоном словом:
— А мы… звоним!
Коростелев сказал что-то еще, но звон его заглушил. Минуту никто не говорил. Звон наполнил комнату. Казалось, в нее вошел кто-то большой, давний, привычный, изгнал из нее всех бывших, а сам остался, — и, что странней всего, был в ней — был и вне ее: соединил комнату с площадью, с облаками, со сводами, под которыми пели: «Благослови, душе моя, Господа…»
— Не председатель, а лишает слова! — первый с громким смехом отозвался Павлов.
— Не позволят говорить, — согласился рабочий-костромич и засмеялся сочувственно — не разберешь, к кому: к Коростелеву ли, к непозволяющему ли.
— Кончить это надо, — сказал Коростелев, стараясь усилить голос.
Звон гудел медным разливом.
— В самом деле, черт знает что! Нельзя говорить. Ни лысого беса не слышно. Орать и без того надоело. На площади — ори, на заседании — ори. Чертову глотку надо! Никаких легких не хватит. Вся революция идет под поповский аккомпанемент. Ты — о международном положении, а тут тебе — «блажен муж» вызванивают…
Павлов опять вмешался:
— А какой муж блажен, товарищи? а? Тот самый, который в Совдеп не пойдет и с нами здесь не заседает. «Иже не идет на совет нечестивых». На «совет»! Прямо против Советов вызванивает.
И опять повторил свою находку костромич:
— Не позволят!
Тут встал Усиков, — маленький, аккуратный, причесанный по-старому, на косой пробор, с гороховым галстуком из-под широкого отложного воротничка синей фланелевой блузы с кармашками в виде сердечка.
— Разрешите, к порядку дня? — обратился он к Коростелеву. Тот кивнул головой. — У нас значится на повестке текущие дела. И одно из этих дел — как раз по поводу, между прочим, допустимости в наши дни культового звона. Я уполномочен сделать по этому поводу маленькое сообщение. Поэтому полагал бы сейчас не касаться этого вопроса.
— Правильно, товарищ, — сказал красноармеец. — Все по порядку периóда должно идти.
Коростелев приподнялся с места.
— Хорошо. Сперва по поводу доклада товарища Уткина. Тезисы доклада. Принять или нет? Голосую. Возражений нет? Принято. Голосую свое предложение о желательной форме докладов на будущее время. Возражений нет? Голосую. Принято. Теперь текущие дела.
— Потекли, — произнес, вздохнув, костромич.
— Товарищ, не будем развлекаться, — оглянулся в его сторону Коростелев, и нагнулся над этикетной бумажкой. — Слово товарищу Павлову: «К вопросу о переименовании улиц города Темьяна». Может быть, отложить и прямо перейти к сообщению товарища Усикова?
— Да я в двух словах, — встал Павлов. — И доклада не буду делать. Просто. — И повернулся лицом к красному сукну. — Улицы у нас, товарищи, уж больно глуповато окрещены. Дворян нет — «Дворянская», миллионов нет — «Миллионная»…
— Есть, — засмеялся красноармеец. — Миллионы есть. Все миллионщики — лимонщики!
— Повторяю: не будем отвлекаться, товарищ, — поморщился Коростелев.
— Спасская, Преображенская, Успенская — целые святцы! А то по царям: Николаевкая, Александровская…
— Екатерининская, — подсказал Коняев.
— Еще по старым чинам: Генеральная… В честь генералов. Солдатская. Теперь, после всеобщего сравнения, переменить все это надо. И Дунькину гору — тоже к перемене: говорят, это в крепостное время, Дуньку на этой горе запороли до смерти, а потом в Темьян мертвую скинули. Вносится предложение: в честь жертвы феодального произвола, в честь товарища Евдокии, переименовать: в «гору товарища Евдокии».
— Правильно. В Авдотьину, — подтвердил один из рабочих.
— Не в Авдотьину, товарищ, а в Евдокиину, — поправил Павлов. Примем, что ли?
Коростелев возразил:
— Голосовать каждое название в отдельности мы не станем. Примем — в общем и целом. Огласите, товарищ Павлов, другие новые названия.
— Миллионная — в улицу Красного Горна, Семинарская — в улицу Красной Учебы, Дворянская — в Пролетарскую, Солдатская — в Красноармейскую…
Он перечислил десятка полтора названий старых и сменяющих их новых. Тут были имена русских и иностранных революционеров.
— А затем, в целях культпросвещения и ознакомления граждан с активистами литературы, предлагается, товарищи, почтить писателей. Ясно, что рабочий класс должен подытожить им мандат классовой признательности. Никольская будет теперь улица Герцена, Спасская — улица Белинского, Успенская — улица Шеллер-Михайлова…
— Кого? — переспросил Коростелев.
— Шелера-Михайлова. Писатель известный. По трудам продукции превышает других. Полное собрание сочинений достигает слишком 50 томов. Целиком и полностью превосходит даже известного сатирика Салтыкова-Щедрина, Михаила Евграфовича: только 48 томов! По приложениям к «Ниве» видно. Коняев, чай, ты переплетал?
— Переплетал, — улыбнулся Коняев. — Да ведь Михайлов писатель не пролетарский.
— Писатель мелкобуржуазный, — пробормотал Уткин, молчавший на углу стола. Он был обижен замечаниями Коростелева. — С корытцем, с поросенком, под хреном, с сильной буржуазнúнкой, с кисейной занавесочкой.
— С производственной точки зрения, — по трудовой продукции много превосходит…
— Надо пересмотреть вопрос, товарищ Павлов, — перервал его Коростелев, поморщившись. — давайте следующие.
Перемены названий были приняты.
— Ваше слово, товарищ Усиков.
Усиков встал, подтянул галстук, вынул из портфеля бумажку, пробежал ее было глазами, положил на стол и говорил уже без бумажки.
— По вопросу о колокольном звоне я совещался как раз с товарищами из Здравотдела, из отдела охраны труда, из комиссии использования и с агитатчиками-активистами. Вопрос становится так. Звон, с этим всякий согласится, есть, так сказать, не погашенный революцией голос прошлого, в буквальном смысле слова, товарищи, — голос. Революцией лишены голоса эксплуататорские классы, помещики, кулаки, попы, — и было бы непоследовательно, что как раз эти именно классы имеют коллективный, так сказать, голос, в лице колокольного звона, — голос, как было здесь справедливо указано, заглушающий голоса партработников и представителей соввласти. Но этот голос заглушает не только наши голоса, товарищи, но и мощный голос пролетариата на площади, во время демонстраций и октябрьских празднеств. Может ли это быть терпимо? Ответ возможен один: нет. В самом деле, что такое колокольный звон?
Усиков помолчал ораторски. Крестьянин, сидевший возле Усикова, чернобородый, с приплюснутым носом, прислушался и заметил:
— Сейчас, поди, к Евангелию затрезвонят.
Усиков ответил:
— Культовый звон — это могучее средство звуковой гипнотизации масс, придуманное эксплуататорами с давних пор. Они не только всегда вооружались до зубов против трудящихся, они еще стремились, сверх того, закрепить свою власть путем гипнотического воздействия на темные эксплуатируемые массы. Загляните в историю, хотя бы местную. Кто отлил эти колокола?
Усиков указал рукой на окно, выходившее на Соборную площадь.
— Пролетариат? Крестьянство?
Мужик придвинулся теснее к Усикову и, вздохнув, произнес вполголоса:
— По деревням, дáвывали допрежь на колокол. Точно. По грошику собирали.
— Нет, — ораторски ответил себе Усиков. — Колокола отливали для этого здания (жест в сторону колокольни) не пролетариат, не крестьянство, а помещики и купцы. Первый колокол прислал был в Темьян царским правительством. Другой колокол получил народное прозвание — Разбойный: характерно! Он отлит на деньги одного купца, эксплуататора, и вот народ знает, как его назвать. Классового сознания еще нет, но классовый инстинкт уже верно, подсказывает, как назвать: «разбойничий». Третий колокол прямо указывает на то, представителем какого класса он отлит: «Княжин»: кровью крепостных мужиков куплено то золото, говорят — я не знаток, — слышится в его звоне. Самый большой колокол — тот самый, товарищи, который больше всего мешает нам говорить, — отлит известным представителем класса капиталистом — фабрикантом Ходуновым. Нужно ли прибавлять, что в его звоне — и мы его только что слышали — звенит прибавочная стоимость, отнятая капиталистом у эксплуатируемого рабочего? Звонит в звоне рабочее достояние, рабочее богатство — и, по воле капиталиста, служит средством гипнотизации, средством обмана того самого класса, у которого она хищнически отнята. Социальная природа церковного звона, товарищи, таким образом, совершенно ясна. Она контр-революционна и анти-социальна.