Надежда Тэффи - Том 4. Книга Июнь. О нежности
А у меня в этом классе у старших была приятельница, Зося Яницкая. Она меня очень уважала, несмотря на то, что я была маленькая. А уважала она меня за то, что я очень много читала и, главное, за то, что писала стихи. У них в классе никто не умел сочинять стихи.
Вот она переговорила со своими подругами и рекомендовала меня. Те, узнав про стихи, сразу согласились, но, конечно, спросили — «влюблена ли эта Зу и в кого?».
Тут мне пришлось признаться, что я не влюблена.
Как быть?
Я бы, конечно, могла наскоро в кого-нибудь влюбиться, но я была в лицее живущей и ни одного мальчика не знала.
Зося очень огорчилась. Это было серьезное препятствие. А она меня любила и гордилась мной.
И вот придумала она прямо гениальную штуку. Она предложила мне влюбиться в ее брата. Брат ее гимназист, молодчина, совсем взрослый — ему скоро будет тринадцать.
— Да ведь я же его никогда не видала!
— Ничего. Я его тебе покажу в окно.
Пансион у нас был очень строгий, вроде монастыря. В окошко смотреть было запрещено и считалось даже грехом. Но старшие девочки ухитрялись в четыре часа, когда из соседней гимназии мальчики шли домой, подбегать к окошку, конечно, поставив у дверей сигнальщика. Сигнальщик, одна из девочек по очереди, в случае опасности должна была петь «Аве Мария» Гуно.
И вот на следующий же день прибежала за мной Зося и потащила к окну.
— Смотри скорей! Вот они идут. Вот и он, Юрек.
У меня сердце колотилось, так что даже в ушах звенело.
— Который? Который?
— Да вон этот, круглый!
Смотрю — действительно, один из мальчиков ужасно какой круглый — ну совсем яблоко.
Мне как-то в первую минуту больно стало, что нужно любить такого круглого. А Зося говорит:
— Ты согласна?
Ну что делать? Я говорю:
— Да.
А Зося обрадовалась.
— Я, — говорит, — сегодня же вечером спрошу, согласен ли он в тебя влюбиться, потому что в нашем клубе требуется, чтобы любовь была взаимна.
На другой день отзывает меня Зося в угол и рассказывает, как она предложила Юреку в меня влюбиться. Он сначала спросил Зосю: «А что я от тебя за это получу?» Но Зося ему объяснила, что это надо сделать совершенно даром, и рассказала ему про клуб. Тогда он спросил:
— Это какая же Зу? Это та, что с абажуром на шее?
Поломался немножко, но, впрочем, в конце концов согласился влюбиться.
Мне было очень неприятно, что мой чудесный воротник, которому многие девочки завидовали, он назвал абажуром, но из-за такого пустяка разбивать и свое, и его сердце было бы глупо.
Итак — начался роман.
Каждый день в четыре часа я вместе с другими героинями бежала к окну и махала платком. На мое приветствие оборачивалось круглое лицо, и видно было, как оно вздыхает.
Потом Зося принесла мне открытку, которую Юрек сам для меня нарисовал и раскрасил. Открытка очень взволновала меня, хотя на ней и были изображены просто-напросто гуси. Я даже спросила Зосю — почему именно гуси? Зося ответила, что это оттого, что они ему очень хорошо удаются.
В ответ на гусей я послала ему стихи. Не совсем свежие — я их уже несколько месяцев писала в альбом подругам. Но они ведь от этого хуже не стали.
«Когда весною ландыши цветут,Мне мысли грустные идутИ вспоминаю я всегдаО днях, когда была я молода».
И вот дня через два передала мне Зося стихи от Юрека. Стихи были длинные. Тогда была мода на декадентов, и он, конечно, просто перекатал их из какого-нибудь журнала. Стихи были непонятные, и слова в них были совсем ужасные. Читала я, спрятавшись в умывалку, Зося стояла на часах. Я, как только прочла, так сейчас же разорвала бумагу на мелкие кусочки, кусочки закрутила катышем и выбросила в форточку. От стихов в голове стало совсем худо и даже страшно. Ухватила я только одну фразу, но и того было довольно, чтобы прийти в ужас. Фраза была:
«Я, как больной сатана,Влекусь к тебе!»
Больной сатана! Такой круглый и вдруг, оказывается, больной сатана! Это сочетание было такое страшное, что я схватила Зосю за шею и заревела.
В четыре часа не пошла к окошку. Боялась взглянуть на больного сатану.
Был у меня маленький медальончик, золотой с голубыми камешками. Вот я пробралась потихоньку в нашу часовенку и повесила этот медальончик Мадонне на руку. За больного сатану. Так и помолилась. — «Спаси и помилуй больного сатану».
Настроение у меня было ужасное. Чувствовала и понимала, что погрязла в грехе. Во-первых, смотрела в окно, что само по себе уже грех, во-вторых, влюбилась, что грех уже серьезный и необычайный, и, наконец, этот ужас с больным сатаной. Такой страшный объект для любви!
А тут как раз наступил пост и моя первая исповедь.
У нас девочки всегда записывали на бумажке свои грехи, чтобы чего-нибудь не забыть. Грехи записывались свои, чужие — то есть те, которые знала да не донесла, а покрыла, и, так сказать, сделалась как бы соучастницей. Затем грехи обычные и наконец — тяжкие.
Я все записала, как другие, а в последний момент записочку-то и потеряла.
Можете себе представить мое состояние? И без того-то в душе ужас, хаос, отчаяние, а тут еще грехи потеряла.
А храм у нас был старый, черный, с колоннами. Черные огромные ангелы нагнулись и трубят в трубы. А в узкое узорное окно стучат дождевые капли и текут по стеклу слезами.
И надо будет сказать старому строгому кюре о моем страшном грехе. И он не простит меня, ни за что не простит, и закачаются колонны, и затрубят черные ангелы, и рухнут своды.
— Будь проклята, черная грешница!
И вот я у окошечка. Рассказываю дрожащим голосом о том, как лгала, как украла у Галюси чудную новую резинку, маленькую, круглую.
Потом вернула. Как люблю сладкое, как ленюсь. Ах, все это пустяки. Я не ребенок, я отлично понимаю, что сам кюре позавидовал бы такой резинке. Все это вздор и мелочи. Гланое впереди.
— У меня страшный грех.
— Какой, деточка?
Лечу в пропасть. Закрываю глаза.
— Я влюблена.
Он ничего, спокоен.
— В кого же?
Шепчу:
— В Юрека.
— Что же это за Юрек?
— Он Зосин брат. Он очень взрослый. Ему скоро тринадцать.
— Вот как! А где же ты с ним видишься?
— А я совсем не вижусь. Я в окно.
Он ничего, только брови поднял.
— Вот, — говорит, — деточка, как нехорошо. Вам ведь запрещено в окошко смотреть. Надо слушаться.
Я все жду, когда же он рассердится. А он говорит:
— Ну вот, больше в окошко не смотри, а помолись Богу, чтобы Юрек был здоров и хорошо учился.
Только и всего!
И вдруг весь мой страшный грех показался мне таким пустяком, и вся история с Юреком такой ерундой, а сам Юрек смешным, круглым мальчиком. И вспомнились разные унизительные для героя штуки, которые рассказывала Зося и которые я инстинктивно пропускала мимо ушей. Как Юрек боится темной комнаты, и как ревел, когда был у дантиста, и как съедает по три тарелки макарон со сметаной.
«Ну, — думаю, — дура я дура! И чего я так мучилась».
На другой день побежала в четыре часа к окошку. Вижу — ждет.
Я скорчила самую безобразную рожу, высунула язык, повернулась спиной и ушла.
— Зося! — говорю. — Я твоему брату дала отставку. Пусть так и знает.
На другой день приходит Зося в школу страшно расстроенная.
— Ты, — говорит, — сама не знаешь, что ты наделала! Юрек говорит, что ты его оскорбила и что он, как дворянин, не перенесет позора.
Я безумно испугалась.
— Что же он сделает?
— Не знаю. Но он в ужасном состоянии.
Как быть? Неужели застрелится?
Я надену длинное черное платье и всю жизнь буду бледна. А самое лучшее сейчас же пойти в монастырь и сделаться святой.
Напишу ему прощальное письмо. В стихах. Он тогда стреляться не будет. Со святой взятки гладки.
Стала сочинять.
«Средь ангелов на небе голубомЯ помнить буду о тебе одном».
Не успела я записать эти строки, как вдруг — цоп меня за плечо.
Мадемуазель!
Наша строгая классная дама.
— Что ты там пишешь, дитя мое?
Я крепко зажала бумажку в кулак.
— Я тебя спрашиваю, что ты такое пишешь?
Покажи мне.
— Ни за что!
Она поджала губы, раздула ноздри.
— Почему?
— Потому что это моя личная корреспонденция.
Очевидно, я где-то слышала такое великолепное официальное выражение, оно у меня и выскочило — к моему собственному удивлению.
— Ах, вот как!
Она схватила меня за руку, я руку вырвала.
Она поняла, что ей со мной не справиться.
— Петр!
Петр был сторож, звонил часы уроков, подметал классные комнаты.
— Петр! Сюда! Возьмите у барышни записку, которая у нее в кулаке.