Михаил Салтыков-Щедрин - Том 17. Пошехонская старина
Бьет десять часов. Ужина не будет, но закуску приготовили.
Икра, семга, колбаса — купленные; грибы, рыжики — свои, деревенские.
— Милости просим закусить, Федор Платоныч! водочки! — приглашает матушка.
— Не откажусь-с.
Жених подходит к судку с водкой, несколько секунд как бы раздумывает и, наконец, сряду выпивает три рюмки, приговаривая:
— Первая — коло̀м, вторая — соколо̀м, третья — мелкими пташечками! Для сварения желудка-с. Будьте здоровы, господа! Барышня! — обращается он к сестрице, — осчастливьте! соорудите бутербродец с икрой вашими прекрасными ручками!
— Что ж, если Федору Платонычу это сделает удовольствие… — разрешает матушка.
Стриженый мгновенно проглатывает тартинку и снова направляется к водке.
— Не будет ли? — предваряет его матушка.
— Виноват. Забылся-с.
Говоря это, он имеет вид человека, который нес кусок в рот, и у него по дороге отняли его.
— Прекрасная икра! превосходная! — поправляется он, — может быть, впрочем, от того она так вкусна, что оне своими ручками резали. А где, сударыня, покупаете?
— Не знаю, в лавке где-нибудь человек купил.
— Почем-с?
— Рублик за фунт. Дорога̀.
— Дорогонько-с. Я восемь гривен плачу на монетном дворе. Очень хороша икра.
— Сёмужки, Федор Платоныч?
— Не откажусь-с. Да-с, так вы, Василий Порфирыч, изволили говорить, что в газетах комету предвещают?
— Да пишут.
— Это к набору-с. Всегда так бывает: как комета — непременно набор.
Жених косится на водку и наконец не выдерживает… Матушка, впрочем, уж не препятствует ему, и он вновь проглатывает две рюмки.
Все замечают, что он слегка осовел. Беспрерывно вытирает платком глаза и распяливает их пальцами, чтоб лучше видеть. Разговор заминается; матушка спешит сократить «вечерок», тем более что часы уже показывают одиннадцатый в исходе.
— Кто там! — кличет она прислугу, — уберите водку! Приказание это служит сигналом. Стриженый щелкает шпорами и, сопровождаемый гостеприимными хозяевами, ретируется в переднюю.
— И напредки милости просим, коли не скучно показалось, — любезно прощается матушка.
— Почту за счастье-с.
Жених уехал… Матушка, усталая, обескураженная, грузно опускается на диван.
— Не годится, — отрезывает она.
Но дядя держится другого мнения.
— По-моему, надо повременить, — говорит он. — Пускай ездит, а там видно будет. Иногда даже самые горькие пьяницы остепеняются.
— По трактирам шляется, лошадей не держит, в первый раз в дом приехал, а целый графин рому да пять рюмок водки вылакал! — перечисляет матушка.
— Как знаешь, а по-моему все-таки осмотреться надо. Капитал у него хороший — это я верно знаю! — стоит на своем дядя.
— Того гляди, под суд попадет… Ты что скажешь? — обращается матушка к сестрице.
— Мне что ж… Как вы…
— Говори! не мне замуж выходить, а тебе… Как ты его находишь? хорош? худ?
Сестрица задумалась. Очевидно, внутри у нее происходит довольно сложный процесс. Она понимает, что Стриженый ей не пара, но в то же время в голове ее мелькает мысль, что это первый «серьезный» жених, на которого она могла бы более или менее верно рассчитывать. Встречала она, конечно, на вечерах молодых людей, которые говорили ей любезности, но все это было только мимоходом и ничего «настоящего» не обещало впереди; тогда как Стриженый был настоящий, заправский жених… Он мог доставить ей самостоятельность, устроить «дом», в котором она назначила бы приемные дни, вечера… В ожидании такого жениха, она даже заранее приготовилась «влюбиться»…
Конечно, она не «влюбилась» в Стриженого… Фи! одна накладка на голове чего стоит!.. но есть что-то в этом первом неудачном сватовстве, отчего у нее невольно щемит сердце и волнуется кровь. Не в Стриженом дело, а в том, что настала ее пора…
— Ах, какая я несчастная! — вырывается из ее груди вопль.
С этим восклицанием она вся в слезах выбегает из комнаты.
XVI. Продолжение матримониальной хроники. Еспер Клещевинов. Недолгий сестрицын роман. Женихи-мeлкота*
С Клещевиновым сестра познакомилась уже в конце сезона, на вечере у дяди, и сразу влюбилась в него. Но что всего важнее, она была убеждена, что и он в нее влюблен. Очень возможно, что дело это и сладилось бы, если бы матушка наотрез не отказала в своем согласии.
Это была темная личность, о которой ходили самые разноречивые слухи. Одни говорили, что Клещевинов появился в Москве неизвестно откуда, точно с неба свалился; другие свидетельствовали, что знали его в Тамбовской губернии, что он спустил три больших состояния и теперь живет карточной игрою.
Но все сходились в одном: что он игрок и мот, а этих качеств матушка ни под каким видом в сестрицыном женихе не допускала. Летом он, ради игры, посещал ярмарки, зимой промышлял игрою в Москве. И в одиночку действовал, и втайне; но не в клубе, — он не хотел подвергать себя риску быть забаллотированному, — а в частных домах. Иногда в его руках сосредоточивалась большая масса денег и вдруг как-то внезапно исчезала, и он сам на время стушевывался. Играл он нечисто, а многие даже прямо называли его шулером. Но это не мешало ему иметь доступ в лучшие московские дома, потому что он был щеголь, прекрасно одевался, держал отличный экипаж, сыпал деньгами, и на пальцах его рук, тонких и безукоризненно белых, всегда блестело несколько перстней с ценными бриллиантами. Находились скептики, которые утверждали, что камни эти фальшивые, но он охотно снимал перстни с пальцев и кому угодно давал любоваться ими. Оказывалось, что камни настоящие, только чересчур уже часто менялись. Как бы то ни было, щегольство и щедрость настолько подкупали в его пользу, что злые языки поневоле умолкали. Но, кроме того, злоязычников воздерживало и то, что он мог постоять за себя и без церемоний объявлял, что в двадцати шагах попадает из пистолета в туза.
В заключение, несмотря на свои сорок лет, он обладал замечательно красивой наружностью (глаза у него были совсем «волшебные»). Матери семейств избегали и боялись его, но девицы при его появлении расцветали.
— Заползет в дом эта язва — ничем ты ее не вытравишь! — говаривала про него матушка, бледнея при мысли, что язва эта, чего доброго, начнет точить жизнь ее любимицы.
Я не умею объяснить, что именно обратило его внимание на сестрицу. Наружность ее была непривлекательна, да и богатою партией она назваться не могла. Триста душ — этого только-только достаточно было, чтоб не прослыть бесприданницей даже в том среднем кругу, в котором мы вращались; ему же, при его расточительных инстинктах, достало бы этого куша только на один глоток. Очень возможно, впрочем, что им руководили в этом случае более сложные соображения. Во-первых, хотя он был везде принят, но репутация его все-таки была настолько сомнительна, что при появлении его в обществе солидные люди начинали перешептываться. Легчайший способ заставить принять себя на равной ноге представляла женитьба, и именно женитьба на девушке из обстоятельного семейства, к числу которых принадлежало и наше. Подобный брак прикрыл бы его прошлое, а может быть, обеспечил бы от злоязычия и будущие подвиги, от которых он отнюдь не намеревался отказаться. Во-вторых, он знал, что матушка страстно любит старшую дочь, и рассчитывал, что дело не ограничится первоначально заявленным приданым и что он успеет постепенно выманить вдвое и втрое. В-третьих, наконец, быть может, он просто разыгрывал из себя одну из «загадочных натур», которых в то время, под влиянием не остывшего еще байронизма, расплодилось очень много. А эпитет этот, в переложении на русские нравы, обнимал и оправдывал целый цикл всякого рода зазорностей: и шулерство, и фальшивые заемные письма, и нетрудные победы над женскими сердцами, чересчур неразборчиво воспламенявшимися при слове «любовь».
Рассказывали даже, что он уж не одну девушку соблазнил, а они, несмотря на предупреждения, продолжали таять под лучами его волшебных глаз.
Как бы то ни было, но на вечере у дяди матушка, с свойственною ей проницательностью, сразу заметила, что ее Надёха «начинает шалеть». Две кадрили подряд танцевала с Клещевиновым, мазурку тоже отдала ему. Матушка хотела уехать пораньше, но сестрица так решительно этому воспротивилась, что оставалось только ретироваться.
Возвращаясь в возке домой, сестрица потихоньку напевала:
— Ес-пер! Ес-пер!
— Ошалела?! — грубо прервала ее матушка.
— Ах, maman, какие у вас слова противные! — кротко огрызнулась сестра.
Да, это была кротость; своеобразная, но все-таки кротость. В восклицании ее скорее чувствовалась гадливость, нежели обычное грубиянство. Как будто ее внезапно коснулось что-то новое, и выражение матушки вспугнуло это «новое» и грубо возвратило ее к неприятной действительности. За минуту перед тем отворилась перед ней дверь в залитой светом чертог, она уже устремилась вперед, чтобы проникнуть туда, и вдруг дверь захлопнулась, и она опять очутилась в потемках.