Бегство в Египет. Петербургские повести - Александр Васильевич Етоев
Денег у меня не было, откуда им у меня быть. Я печально опустил голову.
– Ладно, деньги можно потом. Давай, пионер, пробуй.
Я рта раскрыть не успел, как он уже впихнул мою руку – левую – в какое-то кольцо на точиле, чем-то щёлкнул, что-то там привернул, крякнул, сказал: «Порядок» – и в правую мою руку вложил пудовый ржавый резак.
– Педаль, – скомандовал точильных дел генерал, и та по его команде намертво схватилась с подошвой.
Я дёрнулся, хотел её отлепить, она пошла вместе со ступнёй вверх, потом потянула вниз – точильный круг завертелся, а резак без всякой моей охоты сам приткнулся к точилу, словно к магниту гвоздь.
– Точи, пионер, точи, будённовцем будешь.
Рука моя уже не могла – болела и просила пощады. Ногу крутила судорога. «Спасибо, хватит», – хотел я крикнуть говорливому старику, но рот забился ржавой металлической крошкой, и вместо слов полезли рыжие пузыри; они лопались и шипели на вертящемся колесе сковородки.
Я сам был уже не рад, что связался с чёртовым старикашкой: дёрнул левой рукой – никак, только заболело запястье; хотел освободить правую, но тесак въелся рукоятью в ладонь, а пальцы затвердели как каменные.
Двор накренился и поплыл под ногами, я стоял и вроде бы шёл, потому что стало темнее и легонько ударило сквозняком; я увидел, что стою в подворотне, вернее, не стою, а иду – какая-то упрямая сила затягивала меня, как пёрышко, в невидимую воздушную яму.
Свободной ногой, как якорем, я пытался затормозить, но сила была сильнее: я стал галерным рабом, прикованным цепями к точилу.
Свет в конце подворотни, может, и был спасением, но только не для меня.
Колесница, запряжённая мною, резво выкатила на улицу, стариковские башмаки так же резво топали сзади, мы свернули направо, и тут я услышал, как хлопнула дверь парадной.
– Нет, брат, что там ни говори, а – пестиком. Но против пальца тоже не возражаю. Иногда бывало и пальцем.
– Пальцем-пальцем, а пестиком – только на военных парадах.
Это дядя Петя и инвалид Ртов, чтобы скрепить перемирие, вышли в Покровский сад выпить квасу.
– Сашка! Ну у тебя и велосипед! – крикнул дядя Петя Кузьмин.
– А это что за карась? Опять, что ли, родственник с Новгородской? – сказал инвалид Ртов.
И тут я закричал:
– Помогите!
Дальше помню только пляшущий костыль инвалида да то, как стоптанные дедовы башмаки мелькают между деревьями садика, словно рыжие пузатые тараканы.
Вместе с дедом сгинуло и точило.
12Смоляной бычок-тепловоз стоял, пригорюнившись, у перрона и говорил вокзалу: «Прощай». За спиной его переминались вагоны.
Ещё один тепловоз, дрожа железным хвостом и нервно кусая рельсы, пристроился у вокзальной стрелки и ждал, когда подадут зелёный.
Кошачий глаз светофора всё не хотел мигать: поезд не принимали. Подходы к шестой платформе занял «Северомуйск – Конотоп» – состав был цвета тоски.
Северомуйские жители тёрлись лицом о стёкла, прощаясь с транзитным перроном. А тот, захоженный тысяченогой толпой, стоял на месте и всё не трогался – не хотел.
Пассажиры уже обжились, укладывались на общих местах, шипело ситро, лопалась яичная скорлупа – уже как будто и ехали.
А через перрон, напротив, позёвывали вагоны люкс состава на Симферополь.
Носильщик бляха № 15 покуривал в начале перрона, глядя, как тёплый воздух съедает папиросный дымок. С утра он уже наломался, и ничего ему сейчас не хотелось – ни взваливать на телегу багаж, ни переть его, потея, к вагону. Стоять бы так и стоять, а денежки чтобы ходили сами. И когда он услышал голос, то сказал в уме: «Подождёт».
– Свободны? – повторил голос.
Но и бляха привык себя уважать. «Ещё раз спросит, может, тогда отвечу. Бог любит троицу». И пустил табачное колесо.
– Уважаемый, вы чего – оглохли? Я вас спрашиваю.
Бляха № 15 нехотя приоткрыл глаз, потом оба, потом раздвинул их в пол-лица и быстро отступил за тележку. Перед бляхой на асфальте перрона стоял и смотрел на него в упор чёрный кожаный чемодан. Взгляд его был пристальный и недобрый. А рядом с этим пристроился такой же второй – наверное, его близнец. И так же хмуро смотрел на бляху.
Бляха вмиг поскучнел. Папироса догорела до гильзы, и, чадя, занялась бумага. А он стоял как пришибленный, глотая вонючий дым.
Чемоданы тоже стояли. И ладно бы просто стояли – один из них, что был слева, прокашлялся и говорит:
– Мне бы на симферопольский, десятый вагон.
«Всё, – решил для себя бляха, – с квасом надо кончать».
Сзади была стена, за стеной – зал ожидания. Влево-вправо – тоже не развернёшься. Впереди – два чернокожих дьявола, говорящие по-людски.
Все пути перекрыты, бежать некуда, разве что к Богу в рай.
Он вытер горячий лоб, с тоской посмотрел на небо, но дорога к райским обителям была перегорожена тучей.
– Послушайте, поезд сейчас уйдёт.
«Поезд? В рай поезда не ходят». Бляха сморгнул соринку, затёкшую вместе с потом в глаз. После встряхнул головой.
Перед ним стоял человек. Плащ защитного цвета, кепочка набекрень, под козырьком – лепёшка: нос, глаза, две ноздри. Такого среди вещей и правда немудрено не заметить.
Душа у бляхи отмякла. Он выбросил прогоркшую папиросу и закурил новую.
– На симферопольский, говоришь? – Бляха посмотрел на часы. – Поздно, уже ушёл.
– Да как же ушёл – не ушёл. Вон он, на пятой платформе. – Человек замахал руками.
– Сказано, ушёл – так ушёл. Слышишь, дымком запахло?
– Это северомуйский ушёл, а мой ещё вон стоит.
Бляха пожал плечами:
– Ушёл, не ушёл – не моё дело. На пятую платформу не возим, чужой участок.
– Друг, выручите. Опаздываю.
Но бляха знал себе цену.
– На третью отвезти – могу. Хочешь на третью – грузи чемоданы.
– Да зачем мне на третью? Мне на пятую, к симферопольскому.
Бляха знал, что он делает. В носильно-тележечном ремесле он разбирался тонко.