Каталог утраченных вещей - Юдит Шалански
Истекли последние дни месяца, которому, казалось, не будет конца, время давно обернулось вечностью, в ее бездействии отдельные часы и дни больше не имели никакого значения. Над кораблями кружили альбатросы и буревестники, со свистом разрезали сухой воздух летучие рыбы, курсировали туда-сюда морские свиньи и дельфины, а также стаи крошечных медуз, круглых и маленьких, как пули мушкетов. Но однажды явилась большая белая птица с красным хвостом, возвестив о том, что твердь уже близко, пусть и невидимая пока, в другой раз с той же вестью мимо проплыло громадное бревно, от долгого нахождения в воде затянутое блеклой пленкой морских ракушек, похожих на разбухшие гнойники.
И вот наконец, 29 марта 1777 года, в 10 часов утра на шедшем впереди под ветром «Дискавери» взвился голландский красно-бело-синий флаг – земля. Почти одновременно и с мачты «Резолюшн» заметили серо-голубую струнку суши, блеснувшую на северо-восточном горизонте, призрачную как мираж. До самого заката корабли держали курс к пульсирующей вдали полоске неведомого берега, потом всю ночь, до рассвета, проделывали хитрые маневры, в результате приблизившись к острову мили на четыре; и здесь, с южной его стороны, в бликах встающего из воды солнца команде явилось чарующее зрелище. Сразу несколько человек, тронутые неземной красотой и не полагаясь на капризную память, схватились за кисти и перья в порыве запечатлеть водянистыми красками и худо-бедно наработанными мазками лучезарную панораму: невысокие холмы, мерцающие пурпуром в лучах утреннего солнца, вершины, поросшие пестрыми деревьями и пальмами с их взлохмаченными кронами, сочно-зеленые непроходимые джунгли на склонах, кокосы, джекфруты, плантаны, поблескивающие в сине-розовой дымке.
Я рассматривала эти рисунки, с которых всё еще проступала напитавшая их тоска, в душном зале отдела картографии с его молочно-белыми окнами, никогда не открывавшимися, – как мне разъяснили, ради обеспечения сохранности фонда. Среди эскизов нашлась также карта, принадлежавшая штурману «Дискавери», которому было поручено произвести измерения острова и зарисовать его на бумаге, насколько такое вообще возможно, сидя в шлюпке и огибая не слишком внушительный по размерам участок суши. Штурман, отметив контуры острова двойной линией, а возвышенности решительным, курчавым штрихом, снабдил сам листок подписью вдвойне нелепой, готический шрифт которой говорил о торжественности момента, удостоверявшего открытие «Острова Дискавери». Названием больше, названием меньше, подумала я, очередное голословное заявление, выспреннее и пустое, под стать породившей его унаследованной привычке.
На берегу тем временем уже давно собрался народ – ни сном ни духом о том, что стал частью некоего открытия и теперь в каждом рапорте из тех, что регулярно отправлялись на другой конец света, обречен играть навязанную ему роль туземца. С этой целью островитяне заняли исходные позиции, закинули на плечо дубины, подняли копья. Чем больше их выступало из тенистых зарослей на залитую утренним светом сцену, тем громче и настойчивее звучало гортанное пение. Люди размахивали оружием, снова и снова вскидывали его вверх, в такт боевому кличу, вот только определить, угроза ли в нем или приглашение, было нельзя, сколько к подзорной трубе ни прикладывайся. Толпа – голов уже сотни две – в окуляре казалась почти осязаемой, только и всего, – сделанный из дерева, латуни и стекла прибор, похоже, совершенно не годился для разрешения по-настоящему важных вопросов. Искреннее любопытство, красноречивые, приведенные со знанием дела описания языка, жестов, физического сложения и нарядов, включая традиционные головные уборы и узоры на коже, безупречная скрупулезность, с какой сравнивалось данное племя с другими, – хоть всё это и имело место, от восприятия моряков – самого непосредственного, прежде всех слов – главное ускользало, поскольку мир для них делился на своих и чужих, а явления в нем – на привычные и необыкновенные, поскольку единое они разъединяли и норовили проводить границы там, где их нет, – подобно тому как это делалось на навигационных картах, бахромой береговой линии сообщавших о том, где заканчивается вода и начинается суша.
Я много размышляла: а кто вообще умеет читать приметы, кому понятен язык мушкетов и вертлюжных пушек, язык бессчетного множества рук, левых и правых, простертых или поднятых кверху, кто истолкует беснование людей или их странную сдержанность, вертелá над огнем с нанизанной на них человечиной, трущиеся друг о друга носы – кому под силу всё это объяснить, а еще поднятую к небу лавровую ветвь (бывает, и пальмовую), жесты приветствия, согласия или людоедство. Что есть война, а что мир, как увидеть конец и распознать начало, что такое милость, а что коварство, спрашивала я себя, пока сидела в буфете, откинувшись на спинку обтянутой бордовым бархатом скамьи, и разглядывала сосредоточенно жевавшую вокруг меня публику. Каково это: разделять с соплеменниками одну и ту же пищу, бдеть по ночам при отблесках костра, обменивать утоляющие жажду кокосы на железяки и всякую ерунду?
Итак, люди толклись на берегу: кто-то неуклюже бродил по мелководью, другие пританцовывали и пронзительно кричали в сторону рифа. Но о чем они думали? Мне ли решать?! В то время я никуда не ездила, хотя на недостаток заманчивых приглашений издалека грех было жаловаться, я ходила в библиотеку, где открывала для себя всё новые и новые области для изысканий, надеясь пролить свет на скрытую первопричину бытия и под видом упорядоченных каждодневных занятий придать смысл собственной жизни. Итак, еще раз: люди думали то, что думали, видели то, что видели, и то была их правда.
Во всяком случае, наверняка можно сказать следующее: на узкой лодчонке с высокой раздвоенной кормой подплыли к кораблям два островитянина, из брошенных им даров ни к чему не притронулись – ни к гвоздям, ни к жемчугу, ни к рубахе из красного сукна. Достоверно и то, что один из них, проявив удивительное бесстрашие, поймал веревочную лестницу, поднялся на борт «Резолюшн» и назвал себя Моуруа с острова Мангаиа. В каюте капитан и островитянин, должно быть, какое-то время просто стояли друг против друга и примеривались, глаза в глаза, точно звери, которым никогда прежде встречаться не доводилось: два человека, один идеально круглоголовый, как все туземцы, другой, Кук, с птичьим черепом; первый с мягкими чертами лица и блестящими глазами, полногубый, второй – сама суровость: губы стрункой, выразительный нос, пронизывающий взгляд из глубоких глазниц; длинные смоляные волосы, завязанные на макушке в тугой пучок, и рядом – уже редеющие, спрятанные под серебристо-серым париком; оливковая кожа, от плеча до локтя покрытая татуировками, и тут же, в противовес, бледная как полотно; на крепко сбитом и упитанном теле накидка из лыка, цвета слоновой кости, длиной до колен, напротив – высокая сухощавая фигура в кюлотах и мундире из темно-синего сукна, обшитом золотым галуном. Только уродливые страшные шрамы словно свидетельствовали о тайном союзе, но – разумеется, из самых добрых побуждений – их не выдавали ни многочисленные картины и гравюры с изображениями Кука, ни портрет Моуруа, написанный в тот знаменательный вечер корабельным рисовальщиком: зачем людям знать о ране на лбу туземца, полученной в бою, да еще скверно зажившей, зачем