Голые мозги, кафельный прилавок - Андрей Викторович Левкин
Но в Каунасе ощущение было другим, вселенскую форму не предполагало. Потому, что там тоже разные плюшки, но они – другой системы, и видно было не сходство, а различие. Еще там было то, чего нет нигде, кроме Литвы: эти их вертикальные штуковины – то ли печенье, то ли гибрид печенья с бисквитом. Шакотис (šakotis) выглядит как белое, чуть желтоватое мягкое дерево. Он высокий, во все стороны торчат отростки, их длина упорядочена по высоте, как ветки на елке. Собственно, шакотис от šaka – «ветка». Пекут его нетипично: тесто крутят на вертеле над открытым огнем, а чтобы не расползалось, кладут 30–50 яиц на кило муки, что тоже определяет вкус и фактуру.
Там было недоуловленное ощущение, а теперь кофейня связала всю эту выпечку в Кришну, когда уже совсем весна и солнце. Да, в Каунасе солнце было тоже, когда свернули на улицу, где обнаружилась кофейня, оно било прямо в лицо. Еще в Каунасе есть длинные штуки, похожие на шакотис, но это растение – живое или сухое – называется вильнюсской вербой. К Вербному воскресенью они прямого отношения вроде не имеют – их почти всегда продают. Более-менее длинная палка, больше метра, прочный стебель, который плотно окружается сухой травой, цветами: ярусами, поясами, сверху непременный хохолок. Разноцветные, по ярусам что-нибудь топорщится в стороны – красивая штука. Когда ты не тамошний, то не понимаешь, какой сделан лучше, какой хуже, нравятся все. Все красивые, каждая из них новость. Каунас то есть был без контекста, ничто привычное в себя там не вписывало.
Когда вне контекста, тогда тут же новые зацепки, это хорошо и сразу легко. Каунас выскакивал тут и здесь всегда заново, а это же внятное счастье, когда видишь, как что-то неведомое всякий раз оформляется – шакотисами, вербами, всем прочим, что там вокруг, – будто производится здесь именно сейчас. Там еще много разного, например гора, ночь. Еще есть два фуникулера, один – на эту гору, но его заметишь только на свету, он небольшой: недлинный, проезд стоил лит (это был еще 2014-й), платить внизу. Наверху, чуть в сторону от фуникулера, стоит ровный белый костел, очень большой; высокая, квадратная в сечении башня сияла как палка мела.
Ночью гора темная, тоже из чего-то все того же одного. Темная и сырая, света на ней совсем мало – фонарей и окон, каждая горящая точка отдельно. Она продырявлена огнями – темная корка, кое-где светящаяся изнутри, будто содержит светящееся вещество. Город внизу такой же, огней там больше, но и они разрозненные, не сливаются. Полнолуние сверху – той же системы, а с утра внизу было какое-то время белое, быстро растаяло. Снег пошел еще ночью: потом курили у окна – уже падал, заметало в комнату. Чисто махасамадхи какое-то, если бы оно тоже решило принять тут форму. Все как всюду всегда.
Это как музыкант в переходе, например. Он дудит что проще или то, что у него лучше получается, что привычнее. Но одно и то же всякий раз у него выходит чуть иначе. «Как им ощущается, что все по-разному, хотя одно и то же, он же как-то осознанно играет?» – накануне рассуждала R., когда мы еще только шли на каунасский автобус (просто так поехали, выходные). Да, еще в Каунасе тогда был ветер, на котором можно лежать, на стрелке речек: откидываешься на спину и не падаешь – лежишь на нем. Чайки там пытались взлететь, у одного из берегов их колония, их отбрасывало метров на десять, едва они пытались расправить крылья. То ли в самом деле ничего не могли поделать, то ли развлекались. А потом ветер стих, и ночью пошел снег.
Вот белое вещество проникает повсюду, заполняя тебя и все, что под всей здешней кожей. Оно делает любое время одним и тем же, всякий раз превращаясь во что-то, что тут видно вокруг. Или продукты: а если сделать один большой супермаркет на весь город и чтобы никаких других магазинов? В Каунасе нашелся и такой, напротив – через реку – Дворца спорта, но если бы еще и продукты: сыр, один, просто сыр. Или хлеб. Выбор-то в сущности тут и не нужен (это была другая тема R. по дороге к автобусу), а в единственном месте сразу бы все люди, а если еще и в магазине все в одном варианте, то разницы будут отыскиваться в более интересных делах, чем продукты.
Белое вещество, как такая масса, из которой лепят мелкие игрушки-безделушки. Ее можно отвердеть в духовке, а потом раскрасить, как захотелось сегодня. Теперь понятно, зачем эти кафетерии: ну да, в них же все сделано из одного – мука-тесто. Частный случай белого вещества, одна из его проекций. Только плюшки – это уже умиротворившаяся вселенская форма, они всегда сделаны уже вчера, пусть даже еще теплые – они уже готовые. Но мы-то тут сегодня, значит, мы здесь в каком-то другом виде.
Значит, есть какая-то штука, которая из ничего – или из себя – производит это белое вещество, которое превратится во что угодно: всякий раз заново. Производит, все время выталкивая из себя произведенное, отслаивая, – так Каунас делает свою вселенскую форму всякую секунду, когда мы там. Оболочки, шкурки, как если вода, откидываемая на дуршлаг, становилась бы в нем лапшой, макаронами, вермишелью, – то ли по какому-то плану, то ли как уж выйдет.
Когда это будет привычно, то станут заметнее блики: ночью на латунном шпингалете окна в сад, яблоки оттуда лезут внутрь; на малиновом пакете на полутемной кухне под крышей; вспышка стекляшки в торце темной подворотни – вот так сошлись оптические углы, что она там, в длинной глубине, вспыхнула; на полузасохшей глине после дождя возле железной дороги, еще там много белых и желтых цветов, мелких, ну такие – сразу пучком; на грани лестничной ступеньки, обычной бетонной между четвертым и пятым этажами; на непонятной железке возле кафе Gustavs Ādolfs; на расписании автобуса за городом – блик не дает увидеть ближайшее время отправления; на куске жести – ею закрыли дыру в заборе; на разделительной полосе шоссе, несплошной; на белой бумаге, не глянцевой – блик какой-то вытянутый,