Прелюдия. Homo innatus - Анатолий Владимирович Рясов
Пепел окутывает небо пыльной мглой. Нас встречает стальной рассвет. Луна еще полностью не исчезла с небосвода, но уже начинает растворяться в серебрящихся облаках. Новорожденный неизменно оказывается на лунном пепелище. И во все времена ему мерещатся остатки тепла в этом сером мху, но стоит опустить туда руку, как она тут же покрывается мурашками. Холодный пепел, перемешанный с крошащимся снегом, плотной пеленой липнет к коже. От него почти невозможно избавиться, ведь в мире спектакля эта оболочка представляет исключительную важность. Как желе, она прилипает к коже и превращается в несмываемый нарост. Парадокс заключается в том, что только она гарантирует выживание.
Оболочку имеет смысл изготавливать именно из пепла. Это способ, проверенный временем. Серо-серебристой полупрозрачной чешуей мокрая зола быстро пристает к лицу и быстро леденеет на ветру. Главное — сохранить в этой маске прорези для глаз. Нужно научиться контролировать оболочку.
Хлопья с еле слышным шелестом падают с сигареты, серебристым песком оседают на толстых стеклянных стенках, бледным облаком сгущаются в пыль. Новые слои, мерцая, снижаются по спирали, ниспадают на серую насыпь на дне круглой пепельницы-витрины.
Если долго тереть глаза кулаками, а потом резко открыть их, то кажется, что ощущаешь отголосок того чувства, которое может испытать слепой в момент прозрения.
Пассажир — это святой варвар, для которого не существует ничего неизменного. Для него не существует даже спектакля. Он настолько безрассуден, что способен расколоть скорлупу. Его оружие — игра. Пассажир представляет серьезную опасность для спектакля. Внешне беззащитный, он обладает поистине несокрушимой смелостью. Любые проявления окостенелости и постоянства он превращает в руины. Пассажиры мыслят не словами. Они видят множество сказочных картинок и складывают из них собственный универсум.
Рисунок художника-пассажира всегда носит экспрессионистский характер, эти каракули исполнены внутренних переживаний — каждая кривая линия несет свое индивидуальное начало. Это творчество совершенно, ведь оно не направлено на результат. Оно немыслимо без криков и жестикуляции. Рисунки пассажиров переполнены смыслом, и именно поэтому они непонятны постороннему. Если бы непосвященный смог расшифровать эту тайнопись, то он пришел бы в ужас, ведь он даже не подозревает о том, что творится в голове у пассажира. Чтобы отгородиться от смысла, другой трактует эти картины как ультрапримитивные. Точно так незнакомый язык всегда кажется бессмысленным. У пассажиров, как правило, отсутствует связь между суждениями, они не чувствуют противоречий, но зато умеют объединять внешне несопоставимые вещи, разрывая обыденные связи между предметами и их постоянными признаками. Да, их удивляет едва ли не каждое явление, но одновременно для них нет ничего невозможного, ведь окружающие их предметы еще не обросли повседневными функциями.
Пассажир делает огромное количество беспорядочных движений, которые представляют собой ничто иное, как проявление первобытной энергии. Но в процессе социализации все эти первозданные, хаотичные, иероглифические жесты проходят сквозь фильтры институтов спектакля и преобразуются в функциональную деятельность. Его чувства, эмоции и мысли получают свое значение лишь при условии их интеграции в спектакль, в противном случае они устраняются как излишние.
Уже на самой ранней стадии автономное развитие инстинктов замораживается. Вся полифония неизменно сводится к одной ноте. Усвоение выработанных спектаклем эталонов поведения и методические упражнения в смирении становятся обязанностью. Другой стремится организовать твой опыт. Другой считает законы своей тщедушной жизни матрицами вселенского бытия, не осознавая и даже не пытаясь понять, что это правила лишь того жалкого, ограниченного пространства, в котором он существует. Все, что не вписывается в эти рамки, рассматривается как вредное и опасное.
Предтечей спектакля следует считать эдикт Константина. Концепт первородного греха инициировал отношение к новорожденному как к существу, нуждающемуся в постоянных инъекциях представлений о «хорошем». То, что ты вкладываешь в сознание младенца, — и есть добро. Свои прихоти ты превращаешь в его идеалы, свои заикания и запинки — в его красноречие, свое самодурство — в его заповеди, своего невежество — в его эрудицию. Так повелевает спектакль.
Подражание как единственная форма ориентировки в мире постепенно превращается в ритуал. Пассажир получает предмет готовым, не предпринимая никаких усилий для его конструирования. Эта подделка отныне заменяет подлинный мир. Но иногда ребенок продолжает ожидать своего рождения. И это желание обрести подлинность, если оно каким-то чудом сохраняется, на самом деле, представляет собой стремление ее не утрачивать.
В сарае всегда было пыльно и темно. И еще здесь всегда отсутствовал порядок. Сколько ни пытались систематизировать всю хранившуюся тут столярно-огородную утварь, это неизменно ни к чему не приводило. Лопаты, вилы и фуганки опять оказывались свалены в одну кучу, ящики с гвоздями и шурупами снова были раскрыты, с потолка, угрожая обрушиться, свисали старые автомобильные покрышки, в углу лохмотьями скапливалась малярная и строительная одежда, на стеллажах косматилась стекловата, ноги спотыкались о рулоны рубероида, из плохо закрытых баков капала краска, на одном гвозде с пилой запросто мог висеть автомобильный насос или дырявый чайник. Все это чем-то напоминало сваленный в кучу реквизит развалившегося театра.
В самом дальнем углу сарая на горсти битого кирпича стояла старая детская ванночка, до краев наполненная золой. Осенью золу высыпали на грядки как удобрение. Мы с соседским мальчишкой Игнатом любили забираться в дальний угол сарая, рядом с ванночкой, и сидеть там. Это исконно было связано со страхом. Изредка к нам присоединялась младшая сестра Игната, и мы пугали ее всякими шорохами в темноте, уверяя ее, что это копошатся крысы. Когда же она отсутствовала, страх возвращался к нам самим, и мы начинали вздрагивать от каждого звука — шуршания пленки или грохота шишки, упавшей на старый шифер крыши сарая. Мы наслаждались этим испугом, но это был второстепенный страх. Ведь мы сидели и ждали, пока кто-нибудь из взрослых зайдет внутрь. И нашей главной целью было остаться незамеченными.
Больше всего нам хотелось стать совсем крошечными и спрятаться между гвоздей или гаек, превратиться в оловянных солдатиков. То, что вошедший мог бы направиться в наш угол, было маловероятно, но заметить нас все-таки было не так уж сложно, ведь, вдобавок к просветам из трещин в старых стенах, солнце било и из настежь распахнутой двери темного сарая. И эти яркие ленты, в которых вовсю резвились хлопья пыли, извивались огненным серпантином прямо у наших ног. Мы, как тени,