Парад планет - Евгений Филиппович Гуцало
— Чур, чур, не ветром ли это тебя подняло и шлепнуло? — И Мартоха испуганно потрогала пальцами свою голову и так поморщилась, будто обожгла руку. — Какое сияние?
— Сияние, словно у тебя в голове та свечечка горит, что сама голой ходит, а за пазухой сорочку носит, а над волосами серебристый дым стоит.
— Серебристый дым, говоришь?
— Ага, как тот петух, что сидит на осине, зачесав кверху волосину.
Мартоха испуганно в зеркало вылупилась — и ей с перепугу померещилось: и хапун, и сапун, и над сапуном моргульцы, и над моргульцами поляна, и над поляной лес. Потом от зеркала к Хоме повернулась — и те ее кругленькие и маленькие, которыми до неба докинешь, а через хату не перекинешь, впились в грибка-боровичка, словно летучие мыши когтями.
— Какое сияние? Ты у собак так научился брехать или сам собак учишь? Я не вижу…
И заплакала Мартоха, а у Хомы пораженного глаза заметались, будто вор по ярмарке.
— Ой, соседоньки, свихнулся мой Хома, а теперь хочет коз ковать, сам себя подводит под монастырь. Тебе, Хома, лечиться надо, хотя, наверное, никакие лекарства уже и не помогут.
— Да я правду говорю: сияние! — громыхнул грибок-боровичок голосом, будто цепом по железному току хлестнул.
— Или я святая, чтоб в сиянии ходить? — всхлипывала Мартоха, поглядывая в зеркало и никакого сияния не замечая. — Разве я божья матерь? Или великомученица? Я — Мартоха!
— Ей-богу не брешу: нимб! — ударил муж голосом, будто громом в грозу.
— Лишился разума, лишенько мое, теперь нет у меня кормильца и заступника, теперь ты, Хома, как тот клад, который кто бы ни спрятал, а уже не отыщет!
— Поверь, Мартоха, над твоей головою сияние вижу!
— Э-э, был муж как муж, пока у него хомопоклонники не завелись. Вот они и превратили тебя в того хозяина, у которого с возу и колесо украдут.
Смекнул Хома, что с родной женой говорить — как с тем пнем, и, не умываясь и не завтракая, надумал удрать из хаты. Оглянулся на пороге — стоит Мартоха, за угол стола рукою держится, а вокруг ее головы прозрачное серебристое сияние курится, будто дымок над угасшим костром, будто легкий туман на лугу, холера бы взяла эту Мартоху, которая ничему не верит и сама не видит своего нимба!
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
в которой грибок-боровичок бубнит что ни попадя («Не клюй, курка, крупку, не кури, турка, люльку»), а также рассказывается о том, как он видит насквозь зоотехника Трофима НевечерюБудто ошпаренный волк, которому на хвост в сенях еще и сыпанули соли, вылетел Хома из хаты и только за воротами остановился. Огляделся по сторонам и глазам своим не поверил, а не поверив — даже зажмурился. Может, правду говорила родная жена про хомопоклонников, которые засыпали Яблоневку болванами, и болваны те выглядывают теперь из всех бурьянов и из луж, так что оторопь берег? Раскрыл глаза грибок-боровичок, опять глянул по сторонам…
Таки не привиделось, таки не мираж, таки на самом деле!
Утреннее солнце сияло над селом, надрывались петухи, воздух был прозрачным и крепким, будто первак из сахарной свеклы у самогонщицы Вивди Оберемок. Вдоль улицы росли тополя и вербы, а над тополями и вербами мягко так трепетало не то пламя, не то ореол. Сияние над деревьями чем-то отличалось от сияния над головой родной жены Мартохи, ибо, как говорится, жена — не дерево, а дерево — не жена.
Оглядевшись, Хома зашагал вперед, не переставая удивляться не только деревьям, а и самому себе. Если такое сияние всегда маячило над верхушками деревьев, то почему он не видел его раньше, а заметил только сегодня? И почему раньше не видел нимб вокруг головы Мартохи? Может, они только с этого утра и засияли — Мартоха и деревья? Может, только после этой ночи Хома сподобился увидеть такие чудеса, а раньше еще не обладал таким даром?
Хома будто и не по улице шел, а, задрав голову и выпятив живот, плыл внутри радуги, среди того радужного сказочного свечения, что открылось для его чувствительного глаза над верхушками деревьев. Будто лучились они, будто пылали, будто над ними множеством разных цветов и оттенков распустилась-расцвела невидимая их душа, а расцветя — стала видимой, заиграла нежной голубизной, ласковой зеленью, мечтательной золотизной. И эти эфемерные краски западали в душу Хомы, и грибку-боровичку хотелось петь, и ноги отрывались от земли, будто тело утратило свой вес, обрело легкие и пружинистые крылья.
— Не клюй, курка, крупку, не кури, турка, люльку, — бубнил что ни попадя ошалевший от радости Хома. — Ходит квочка у крылечка, водит птенцов вокруг цветов.
Ехал навстречу зоотехник Невечеря на велосипеде. Как всегда, глаза его походили на двух сытых перепелов, что притаились среди спелой пшеницы.
— Мелкий брод — по самый рот, — промолвил вместо приветствия Хома, утешенный тем, что над головой зоотехника не видно никакого сияния.
— Вижу, ты на ферму торопишься так, словно покойного отца женят! — Зоотехник Невечеря остановился. — Эти заграничные болваны работать за тебя в коровнике не будут.
У Хомы в голове ворочалась, как свинья в солоде, забавная мысль. И вовсе не грибок-боровичок, сохрани господь, а сама эта мысль вдруг возьми да и сними с Невечери восьмиклинный захватанный картуз.
— И неприглядно, и ненарядно, — промолвил Хома, внимательно приглядываясь к круглой, словно арбуз, голове зоотехника. — Таки без нимба ходишь, без нимба!.. Потерял или никогда его и не было!
И глубоко насадил восьмиклинный картуз на этот арбуз, который едва не треснул.
— Что потерял? — оторопел зоотехник и потрогал рукой затылок.
— Ха, видно, не было. Не было, значит, и не потерял нимба своего.
И пошел себе дальше, а зоотехник все хлопал глазами-перепелами вслед Хоме, словно обещал ему и перца дать к кабачку, и понюхать табачку. Крякнув досадливо, уселся на велосипед и налег на педали, догоняя грибка-боровичка, а тот как глянул — и насквозь увидел зоотехника!
А поскольку Хоме впервые довелось увидеть человека вот так, насквозь, у него даже в голове помутилось от удивления, аж замакитрилось, аж задеревенело в висках.
Сквозь