Сказка вечернего сверчка - Анастасия Каляндра
– И эти замочные скважины, эти учителя, эти… Они всегда будут, всегда будут с вами. И если вы… Вам, вдруг, случится забыть о них, они, всё равно, придут учить вас… Напоминать. И даже, если никого, ничего, совсем не будет вокруг, что могло бы взять на себя роль учителя, однажды вы закроете глаза, и услышите, и увидите, и поймёте, как что-то внутри вас преподаёт вам урок… Вот.
Он решился приподнять взгляд на неё. Она сидела и смотрела задумчиво. И взгляд был, немного мягче и серьёзнее, чем обычно. Но тут она увидела, что он смотрит и этот взгляд, тут же почерствел, огрубел и лицо скривилось в надменную ухмылку. Отчаянную, какую-то.
– И, вот на это ты тратишь столько времени?.. Если б я знала раньше, я была бы уже о тебе меньшего мнения. А всё – пи-сатель, писатель!.. Больше чванства, чем дела… Знаешь, что, Игорюшь?.. Мне, почему-то страшно за тебя, что ты такое пи-шешь… – и по её щеке, одновременно с таким грубым и не терпящим возражений тоном, потекла дымная, в вечернем свете, капелька. – Не знаю, почему. То ли потому, что ты, похоже с ума скоро сойдешь, то ли… Не знаю. Но страш-но…
– Ли-да-ааа!.. Мы на перегонки! Будешь?!.
Мальчишка лет восьми остановился у бордюра детской площадки и, кажется, готов был уже сорваться с места в обратную сторону, едва услышав ответ. Руки у него ещё интенсивно качались по сторонам, как во время бега.
– Да, сейчас, и-ду!..
– Ну… – выдавил из себя Игорь, с той же, почему то, насмешливой ухмылкой, как у неё, к которой у него, правда, примешался ещё и такой взгляд, остывший как будто, как пепелище на месте только что горевшего костра. Так, как будто бы на глазах был большой сплошной ожег, который сухо пек – сухо и колюче.– Ну, на вкус и цвет… Значит ты ещё, просто сильно маленькая, что бы понимать. Ну и ничего. Меня это и не волнует, вобщем-то… Может когда-нибудь поймёшь.
– Ага?.. Когда лягу в психбольницу?.. И все на меня будут пальцем показывать?.. Нет, уж, увольте!.. И я тебе посоветую… Бросай ты эти бредни. Идеи, то, вроде, хорошие, но здесь голову можно обломать – об твою литературу. И твой слог. Лучше заканчивай… Не писа-тель ты, всё-таки, не пи-сатель… Мне жаль тебя… Жаль. – и она убежала, быстро и нервно сорвавшись с места, на детскую площадку.
И, вроде бы, ничего не изменилось. И как он, только что, сидел здесь, на склоне холмика в небольшом городском сквере, до её прихода, так и теперь продолжал сидеть. Но что-то изменилось. Изменилось ещё на много лет его жизни, когда он пытался писать, боролся за то, что бы писать, считал, что его ничто это не остановит, но, тем не менее, почти не писал. Не мог. И, вроде бы, сейчас он был зол и обижен на свою сестру, но просто непонимание – как? Как это возможно ставило какой-то большой вопрос перед ним… А ответить на него он не решался. У них в семье – она была 'старше'. Он был рыхлый, вялый и неуверенный. И она, со своей высокомерной шутливостью, могла легко быть царицей их ребячьего тандема. Она всегда придумывала и изобретала какие-нибудь игры, всегда всех могла развлечь, и ей, явно нравилось быть душой компании – все были почти в полном восторге от неё. Он, иногда, смотрел на неё с восхищением, а иногда его коробило слегка от того, как же поверхностно это всё в её жизни. Но, тем не менее, он зависил от неё, от её мнения. От её любви и недовольства. От её радости и её печали. И, может быть поэтому, в том большом вопросе, на который он не решался, теперь, ответить, звучали некоторые нотки и голоса, что спрашивал: "Может быть – это всё правда?.. Это ты виноват?" Может быть. И он не решался ответить. Не решался, отбрасывал от себя все ощущения, какие могли ему это подсказать. И внутри стало пусто – горько и пусто, так… Как будто все чувства ушли куда-то далеко, под пол – в подвал, который, оказывается, есть у тебя внутри, и ты держишь, сам же держишь его крышку – ту, откидную, в полу, заполнив весь дом пустотой, как газом – что бы создать давление, и, что бы крышка не открывалась. Потому что среди твоих чувств, теперь есть очень ранящие. И выпустить пару хороших, хоть даже, наружу, боишься – ведь они добрые – пойдут, сразу, вытаскивать за собой и тех, таких… болезненных для тебя, их присутствием, товарищей. И он не выпускал, и сам, забывал иногда, даже, о том, что это он не выпускает. Как человек, забросивший ключ дале-ко, далеко, куда угодно, что бы, самому же, не найти. И он искал их – пытался найти. И мучился тем, что не находит… А, в то же время, продолжал держать руку крепко на крышке.
Он смотрел на город вокруг, сидя на краю холмика в сквере, и город казался ему большой, тянущей из тебя радость и жизнь, до ужаса пустой зияющей дырой. Ему стало невыносимо сидеть здесь, в одиночестве и, сложив, немного хлопнув ей, свою тетрадку, глянул на неё, как на лучшую подругу, которую он, почему то, подвёл, кажется, куда-то, чуть не на эшафот… И пошёл, а потом даже побежал легкой трусцой, иногда переходящей в боль-шие прыжки, к детской площадке…
– Мо-жно с вами?..
И ещё много лет он жил, но жил так, как будто почти умер. Пока на Землю не пришла беда.
***
Большая рука взрослого мужчины с заметным коричневым пятнышком на запястье у большого пальца, поправила синюю повязку на другой руке над локтем. Но, на самом деле, ей бы хотелось её сорвать. Каждый раз, как только вспоминалось, о том, что она висит, обмотанная, на левом предплечии, хотелось скинуть её, растоптать и даже попрыгать сверху на глазах у всех. Но было нельзя. Пока нужно было терпеть. Может быть, когда он допишет свою работу, когда он сделает много, много копий – так много, что они разойдутся, уж хотя бы по всему городу, когда он сотрёт пальцы в