Андрей Скалон - Матрос Казаркин
Яблонцы - тихий город на берегу спокойной реки: белые берега, круглые шапки деревьев, стога сена на лугу, медленный полет речных чаек, купола церквей, медленные, томительные закаты - все это сразу понравилось Казаркину, может, потому, что заговорила в нем кровь матери его, женщины тихой, и доброй, и нежной, и округлой, и спокойной, как и все здесь, что чувствовал Казаркин, здесь, откуда мать была родом, "на западе". И кроме всего прочего, путешествие было хорошо тем, что теперь Казаркин был матросом при деле, не каким-нибудь бичом, которому все равно куда ехать и которому некуда возвращаться. Он впервые чувствовал себя солидным и внушающим уважение человеком, почти капитаном дальнего плавания. Он быстро знакомился и за рюмкой, да и просто так, много травил доверчивым жителям запада:
- Ветер бейдевинд. Я говорю капитану, если мы будем тут еще околачиваться, так вовсе без жиру останемся! Кэп послушал и говорит: "Делать нечего, ты, Казаркин, человек бывалый". Я вообще-то второй помощник, но плаваю третьим.
Маслом по сердцу Казаркина, когда услышал он в вагоне про себя: "Там какой-то моряк, шикарный парень!".
Заливал Казаркин не из корысти, а черт знает почему:
- Оверкиль, полный оверкиль! После этого нас на вертолете снимали, прямо на мостике вода была, но мы судно покинули последними, конечно, последним капитан, ну и я с ним вместе...
Он и сам переживал волнующие ощущения, которых не дает какой-нибудь будничный, правдашний случай,- не рассказывать же, как выволакивается тяжелый трал на палубу, как вываливается камбала, как майнают ее остервенелые мариманы в трюм, как ужом ползал он, Казаркин, между палубой и рыбой в трюме, ногами рыбу, и руками рыбу, и головой, как мыл он доски разгородок и палубу от рыбьей слизи, как тыкали его, без морской специальности, носом в работу,- нет, про это он не рассказывал, травил что-нибудь жуткое и красивое, где от его, Казаркина, сообразительности все спасение людей зависело, и завершал рассказ про каких-нибудь людоедов из южных морей, про огромные айсберги в той стране, где и лета не бывает, какой-нибудь шикарной и веской фразой: "И взяли мы курс на Малагу...".
Был он тогда еще молодой и глупый, после Японии в пробковом шлеме колониальном и в темных очках привлекал внимание дачниц - местные были ко всему привычные и ничему не удивлялись. Шлялся Казаркин по южному базару, был конец лета, жители городка продавали - дачники покупали, вместе с дачниками кейфовал Казаркин, приценивался ко всему: к фруктам, к сушеной рыбе на связках, и к сырой приценивался, хоть и некуда было ее нести, потому что питался он в ресторанчике, а комнату снимал только для спанья. Необычно чувствовал себя Казаркин на западе, и все его задевало и удивляло. Стоит какой-нибудь смурняк, продает связочку таранок.
- Сколько?
Мужик посмотрел на колониальный шлем и подбросил цену:
- Три рубля!
У Казаркина руки опустились от такой наглости.
- Приезжай ко мне во Владивосток, шкура, я тебя в рыбе закопаю. Бесплатно.
- Ты иди, парень,- сказал смурной мужик.
- Я тебе, дядя, советую, ты микробов насуши, они еще мельче.
С огорчением отошел Казаркин от невозмутимого смурняка, но тут же привязался к торговке яблоками.
- Вот прайс? - ткнул пальцем в яблоко.
- Два рубля ведро,- бойко ответила бабка.
- Дую спик инглиш? - осведомился Казаркин, тем самым почти исчерпывая свой запас английских слов.
- Мы по-всякому понимаем, детка,- не моргнув глазом, пропела бабка,нам эти фокусы ни к чему. Покупаешь - покупай!
- У вас три ведра-то? - сконфуженно спросил Казаркин.
- А то все возьмешь?
- Рук не хватит.
- Уж если много брать, то я мешок сыщу.
- Не надо мешок,- подумав, решил Казаркин,- мне ведра хватит.
- Ну, ведро так ведро,- согласилась бабка.
Потом Казаркин сидел в маленькой комнате, которую ему сдавали вместе с огромным ненужным шезлонгом за вполне умеренную плату, и пытался вернуться к давно забытому детскому пониманию яблок. Огрызки он кидал в отворенное окно, стараясь попасть в ржавую консервную банку, лежавшую в сырой траве в тени забора. Потом он снова брел по солнечным улицам жаркого городка, чувствуя на зубах оскомину. Теперь он спокойно миновал фруктовые ряды и сел в шашлычной, заговорил со случайным собеседником:
- Много их не съешь, фруктов-то. Зубы болят. Вот ребятишки - другое дело, им витамины требуются, поэтому они и жрут яблоки. В детстве я сад бы целый съел, если б дали. А сейчас - ничего хорошего.
- В них ничего хорошего, это точно. Все витамины тут! - собеседник похлопал лапой сверху по пивной кружке.- Тут они все, голубчики,- повторил он убежденно.
- Всё фрукты, фрукты, мечтал,- сказал Казаркин разочарованно.
- Таранка,- собеседник отщипнул у сухой рыбки спинку.
- Микроба,- сказал Казаркин.
- Чего-чего?
- Микробы, говорю, крабов вы не видели, или чулимов, поэтому микробы едите.
- Вкусная вещь,- сказал собеседник и протянул одну рыбку Казаркину.
Казаркин отклонил таранку и сказал:
- Вот молотим мы в Беринговом море... Да стой, я тебе дело говорю,отклонил он настойчиво предлагаемую таранку,- так вот, шторм, стало быть, рыбу брать нельзя, и сидим мы вот так с кэпом и кушаем крабов, и кэп мне говорит: "Чего ты хочешь в жизни иметь?" Вот ты, чего ты хочешь?
- Хто его знает, чого мени треба!
- А я знаю. И я кэпу говорю: "Виктор,- говорю,- Владимирович, пеструшки решают все на данном этапе!"
- Чего?
- Пеструшки, гроши на ваш язык! - Казаркин потер в пальцах мятую трешку.- Если я при деньгах - я король положения...
Казаркин разочарованно отвернулся от собутыльника, тот не поддержал, опять закусывал сухой рыбьей спинкой.
- Вот ты скажи, сколько у меня денег?
- Много! - сказал собеседник.
- Дюже богато, на ваш язык. А у тебя?
- У меня оклад,- спокойно ответил тот.
- Ну, бувайте,- сказал Казаркин и, неудовлетворенный хладнокровием собеседника, встал, пошел к стойке, поставил кружку на трехрублевку и вышел.
На базаре Казаркину стало нестерпимо скучно, он злыми глазами оглядел толкотню, и спустился с крыльца шашлычной, и затерялся в толпе.
На узенькой в яблонях улице Казаркин догнал какую-то бабку, крикнул ей:
- Баушка! Эй! Товарищ!
- Ой, хто это? - прищурилась старуха.
- Чикеевы-старики где тут живут?
- А ты кто такой?
- Родственник, да ты покажи, где они живут?
- Усё.
- Как усё?
- Так. Померли они.
- Что так, обои померли?
- После войны еще. Он, кажись, в сорок восьмом, а она следом, в сорок девятом. На пасху и померла.
- Вот те на, а у меня должок им,- засмеялся Казаркин наглым голосом.
- Бесстыдник! - сказала старуха.
- Нет, правда, они меня по-родственному поддержать хотели,- Казаркин собирался еще что-то сказать старухе, но она скрылась в зелени, окутывавшей калитку.
Казаркин пошел назад по улочке, а обернувшись, увидел, что старуха подглядывает за ним через зелень палисадника.
- Эй, парень? Ты разве чикеевский? Эй, парень!
Казаркин расплатился за комнату и шезлонг, устроил небывалую в Яблонцах попойку в среде неустойчивого элемента и уехал во Владивосток. Он редко вспоминал потом дядю-тетю, но если вспоминал иногда, то ему было чуть-чуть не по себе оттого, что он мечтал когда-то сунуть дяде пачкой денег в физиономию, а тетке показать кукиш, может быть, в то самое время, когда они умирали; даже если это и не совпало точно, нехорошо было такое себе воображать в то время, когда они уже были покойниками. На обратной дороге он назывался гарпунером, говорил, что плавает на севере, поднимал тосты за приближающиеся трудовые будни, за родные могилки, чтоб земля была им пухом...
Голова болела, когда чувствовался за белыми стенами госпиталя океанский шторм. Казаркин не спал в такие ночи, видел море в красных разводьях, каким оно бывает от особого вида малень-ких рачков, такое море, как в размывах крови, на пятнах стаи чаек с черными концами крыльев, видел маленьких качурок, как они бабочками вьются возле фонарей и, упав на палубу, не могут взлететь, оттолкнуться слабыми своими лапками, не могут взмахнуть мягкими, длиннее, чем у стрижей, крыльями. Видел он все это, и не спал, и думал, сможет ли работать на море, и был уверен, что если этого будет нельзя ему с теперешним травмированным черепом, то будет очень плохо, к морю он уже привык совсем. Молотить так молотить, гулять так гулять, только без всяких середин.
Внизу под госпиталем была лужайка, ограниченная метровой высоты барьером из полирован-ного гранита, между гранитными плитами серебряно поблескивал влажный алюминий, прямо на траве лежал тонны на полторы камень, общими очертаниями напоминавший женщину. Женщина была полная, округлая и мокрая от мелкого, как пыль, дождя. Камень, конечно, только отдаленно походил на женщину, но что-то в нем было сделано так, что представлялась в этом камне полная красивая женщина, она как бы скрыта была в камне и кое-где проглядывала только. Вокруг нее несимметрично были разбросаны по лужайке кусты, маленькие, но плотные. Скамеек в сквере не было. За гранитными барьерами на мокрой площади стояли разноцветные автомобили. Повар, приводя своего сына, оставлял его играть внизу, и сынишка, ему было лет шесть-семь, бегал по лужайке или сидел в машине. Американский мальчишка на американской лужайке, но это волновало Казаркина так сильно, что он даже себе не признавался, что ему нравится мальчишка на лужайке, не хотел он думать, что ему давно пора иметь одного или даже двух таких мальчишек и привозить им из рейсов заводные игрушки: танки, стреляющие настоящим пламенем, самоходные автомобильчики на батарейках, заводных клоунов и обезьян. Обидно было Казаркину, и он заливал Повару, что у него тоже есть детишки и жена, и домик под Владивостоком, на Седанке, небольшой, конечно, домик, под красной крышей, заросший диким виноградом и сиренью. Повар же был так обрадован этим сходством в их судьбе, что рассказал об этом и медсестре Кларе. Клара ответила язвительно: