Иван Горбунов - Воспоминания
– «Сыграй мне что-нибудь», – говорил он, подавая мне флейту…
– «Я не умею, принц…» – отвечал я, взглянувши на него… Чувствую по всему телу озноб, зубы у меня задрожали. С этой минуты я и постиг, что значит актер.
– Значит, вы находите, что у Мочалова было больше, как говорят французы… чем у Каратыгина?
Садовский ехидно улыбнулся, потому что споривший щегольнул французской фразой, не зная французского языка.
– Не знаю, что французы говорят, а вот у нас говорят, что Мочалова с вашим Каратыгиным равнять нельзя. Мочалов – гений!
– Нельзя же отказать Каратыгину…
– Да мы и не отказываем, а сажаем всякого на свое место. Мартынов у вас – вот актер! Чудеснейший актер! Ну, какой Каратыгин Гамлет, какой он Чацкий? Это какой-то директор департамента… Отнимите у него рост, что он с одним своим басом сделает? Он холодный актер, деланный: ему только и играть Кукольника да Ободовского…
– А Белинский!.. – вскочил актер.
– Ну, что Белинский? И Белинский говорит, что он Гамлета играть не умеет.
Прекрасно сыгранная Л. Л. Леонидовым в Москве роль была в пьесе «Бенвенуто Челлини[70]», и чуть ли она была не последняя в его огромном репертуаре. Мне кажется, что после этой пьесы, пародируя стих поэта:[71]
Грустным взором он окинулРяд ролей своих,Шапку на брови надвинул,И навек затих.
И много тогда затихало актеров!
Не без сожаления рассталась с Леонидовым Москва, привыкшая любить его. С грустью расстались с ним друзья его А. Н. Островский и П. М. Садовский и все товарищи по искусству.
В моем собрании автографов есть письмо знаменитой в те дни актрисы М. Д. Львовой-Синецкой к Ф. А. Кони: «Вы, я думаю, уже слышали новость театральную, что к вам в Петербург берут от нас Леонидова. Признаюсь, это – потеря для нашего театра: он сделался замечательным артистом».
Дом Леонида Львовича был открыт для представителей всех родов искусства: актеры, литераторы, художники, певцы – все были его дорогими гостями, читали, играли на бильярде, пели, спорили. Больше всех по своей горячей натуре спорил сам хозяин. В числе его друзей чаще всех можно было встретить А. Н. Дьякова. Прекрасный каллиграф, равного которому не было в Москве (его прописи для юношества были в употреблении почти во всех учебных заведениях), рисовальщик пером, подражатель Мочалову в чтении стихов, сам стихотворец, друг поэта Полежаева, страстный любитель театра, сам пробовавший свои силы на императорской сцене в драме «Жизнь игрока», – этот человек вел бездомную, скитальческую жизнь и кончил дни свои в больнице. Ни одного его стиха не было напечатано, но в рукописи они были распространены. Особенно нравилось его послание к друзьям из больницы. Привожу несколько стихов:
За безгрешность житьяНа больничную яПопал койку, —Где смекают умомВ организме моемПерестройку.И улар был, друзья,От хмельного питья —С перепою.День и ночь я, друзья,Был свиньею свиньяОт настою.Больше всех экономЗа больничным столомСмотрит строго.G ним инструкция есть,Чтоб по форме всем есть,Есть немного.А уж сколько сортовМне втирают спиртовВсе снаружи.Но их в тело втирать,Чем в утробу вливатьМного хуже.
И так далее.
Одно время он пребывал у Меркли (писал в «Московском наблюдателе» под псевдонимом Иеронима Южного). Матушка Меркли получила из своего имения балыки. Дьяков обращается с таким посланием:
Вчера из Харькова балыкОстановился в доме Меркли,А тот балык уж так велик.Что даже очи всех померкли.Вчера из Харькова балыкПриехал в древнюю столицу,А тот балык уж так велик.Что мог прельстить бы и царицу.Но я не царь и не царица,А просто Алексей Дьяков.Пришлите ж, несмотря на лица,Нам на закуску балыков!
А вот еще обращение его к Фебу:
О, Феб, к тебе я обращаюС молитвой чистой голос мой,Но не китайского я чаюПрошу с больною головой,Не жирных рябчиков в причуде —С салатом, свежим огурцом, —Не стерлядь пышную на блюде,Роскошно свернуту кольцом.Мое желанье не роскошно,Неприхотливое оно:О, боже, боже, как мне тошно,Щемит в груди моей давно…О, Феб, ведь только лишь семь гривенНа водку пенную прошу,А семь копеек, что ты дивен,На твой я жертвенник вношу.
Перевод Леонидова в Петербург не был особым счастьем для артиста, а скорее окончанием его артистической карьеры. При полном развитии своего таланта и сценической опытности он не нашел себе (на петербургской сцене) репертуара (например, в новом произведении Кукольника «Ермил Костров» первенствовал В. В. Самойлов, который стал также играть Шекспира). Со смертью Каратыгина и Брянского репертуар Шекспира заглох, давали одного «Гамлета», которого играл А. М. Максимов. Блестящая роль Людовика XI («Заколдованный дом»[72]), в котором был велик Каратыгин, хотя была по плечу и в средствах возвратившемуся «во своя» артисту, но свои его «не прияша»: эту роль тоже и крайне неудачно сыграл А. М. Максимов, который из водевильного актера и любимого первого любовника превратился в неудачного трагика.[73] Почтенному артисту пришлось доедать объедки, оставшиеся от «многопестротной трапезы» Каратыгина, то есть сесть на старый, совершенно заигранный репертуар («Жизнь игрока»,[74] «Параша Сибирячка», «Скопин-Шуйский»[75] и т. п.), – репертуар, который быстро вытеснялся новым бытовым репертуаром. Были уже сыграны «Бедная невеста», «Не в свои сани», «Бедность не порок», потом явилась пьеса из народного быта А. А. Потехина «Чужое добро впрок нейдет», в которой Мартынов проявил всю силу гениального таланта.[76] А тут появился граф Соллогуб со своим благородным чиновником,[77] крикнувшим со сцены на всю Россию, что пришла пора «искоренить зло с корнями». А потом чиновник Львова («Свет не без добрых людей») простонал «тяжела жизнь бедного чиновника».
Публике так понравились эти пьесы, что последнюю из них она просмотрела более двадцати пяти раз сряду. Затем явилась пьеса Чернышева «Не в деньгах счастье», затем «Гроза» Островского, в которых Мартынов окончательно убил все приемы старой каратыгинской школы,[78] и каратыгинскому репертуару отведено было место в воскресных спектаклях, в бенефисы инвалидам, даваемые военным кавалерам.
Конец сезона 1859 и сезон 1860 года не сходила с афиши драма «Гроза». Ее пересмотрел положительно весь Петербург. Толку и говору о ней было очень много. Играли ее превосходно. Одно из представлений изволила посетить покойная императрица Мария Александровна, в сопровождении князя Петра Андреевича Вяземского. Перед началом спектакля директор театров А. И. Сабуров бегал, суетился, что-то приказывал и наконец спросил, какая пойдет пьеса? Ему отвечали: «Гроза» Островского.
– Пожалуйста, чтобы не глязная (он не выговаривал букву «р»), – важно заметил он режиссеру.
Пьеса уже прошла две цензуры: одну для печати – строгую, другую для представления на сцене – строжайшую. И под обоими цензурными микроскопами в ней ничего не найдено. Но режиссер, вследствие замечания начальства, посмотрел еще раз в свой микроскоп, увеличивающий в большее число раз, чем цензурные микроскопы, и вынул из пьесы три фразы и изменил одну сцену.
Мы с артисткой Е. М. Левкеевой (Кудряш и Варвара) удостоились получить после третьего акта через директора благодарность ее величества.
– Вот, любезный друг, – сказал он мне, – если бы у нас все такие пьесы были!..
– Есть еще пьеса Островского, только запрещена цензурой. Если бы вы изволили походатайствовать, может, она будет пущена.
– С удовольствием! – отвечал восторженно Андрей Иванович. – Принесите ее мне… Непременно… Завтра же…
На другой день я вырвал пьесу из кушелевского издания, смастерил кой-какую обложку, написал для памяти небольшую записку и понес к Андрею Ивановичу.
– Не в час пришли вы, сударь, – сказал мне дежурный капельдинер, когда я попросил о себе доложить.
– Почему?
– Строг сегодня. Перед вами только что кричал на одного… оперного… Коли угодно, я доложу, а только что… И мне, пожалуй, неприятность будет.
– Прошу доложить.
Скрипнула дверь, скрылись за нею фалды капельдинера. Миг! И я стою перед директором. Вчера восторженное, сияющее лицо приняло строгое выражение, до того строгое, что неприятно было смотреть на него. Вечно слезящиеся красноватые глаза его сузились, маленькие свинцового цвета зрачки быстро бегали.
– Я вам сказал, любезный друг, что прибавкам я положил предел?! Больше никто не получит прибавки. Довольно!
– Вы мне приказали, ваше превосхо…
– Ничего я вам не приказывал! Все говорят, что я приказал. Я все помню, что я приказывал.