Константин Леонтьев - Сфакиот
Цецилия говорит: «Хорошо, я ей скажу это».
Брат сочинил тогда для Афродиты и Цецилии такое маленькое письмецо:
«Мы, сфакийские молодцы и ребята из Белых Гор, Христо и Яни, братья Полудаки — это пишем. Мы очень огорчены! Есть по соседству в саду хорошем померанчик с померанцо-вого дерева и яблочко из Италии, и мы желали бы на них полюбоваться и веселиться ими. Однако боимся, чтобы не было им от наших мыслей этих неприятностей. Если у нас есть судьба и счастье, у Христо и у Янаки, его младшего брата, то это будет. А если не будет, то мы очень огорчимся.
Христо и Яни, братья Полудаки из Сфакии, или Белых Гор».
Цецилия прочла и смеется:
— Если ты католиком бы сделался, я бы с тобой убежала.
А хитрый брат:
— Если бы ты сделалась православной, я бы тоже тебя любил. А теперь коли ты меня любишь и нам с тобой синьора, венчаться нельзя, то хоть бы ты изволила снизойти и помочь мне, чтоб Афродита кого-нибудь из нас полюбила, либо брата, либо меня.
Цецилия говорит:
— Хорошо! Я с удовольствием постараюсь. — И стала стараться.
Сама учит брата: «Христо, цветочков ей поднеси». Брат нарвал жасмина побольше, на тонкую палочку цветок к цветку снизал и пошел к Акостандудаки в дом и отдал Афродите, но что они говорили между собою, не знаю.
Только на другой день такое было нам веселье! С утра зовет нас Цецилия и говорит:
— Сегодня после обеда отец у сестрицы в городе останется, а я кухарку ушлю, и вы будете тут; Афродита придет.
VIМы в величайшей радости оба ждали вечера с нетерпением. Сердца наши горели. Только я больше стыдился, и пока в городе были, брату не говорю ничего, а все смотрю на него, то на часы, когда домой...
А Христо на меня взглядывает и улыбается. Потом говорит тихо, при людях: «Яни! не пора ли нам к итальянке возвратиться».
Я отвечаю и сам краснею:
— Ты знаешь... Он говорит:
— Поедем!
Я обрадовался, и мы мигом доехали до Галаты, и точно что провели время очень приятно. — Только ты, Аргиро, опять будешь гневаться.
Аргиро. — Не буду, не буду, душенька, рассказывай. Как я такие вещи люблю слушать! как книжка!
Яни. — У синьора Прециозо в саду была длинная дорога прекрасная; по сторонам ее были каменные столбы; и на столбах все перекладины и вился виноград, так что над всем этим местом была прекрасная тень от винограда. По этой дороге гуляли Цецилия с Афродитой, ждали нас из города. И служанку они услали вовремя, так что мы нашли их одних.
Афродита показывала некоторую суровость и не улыбалась даже ничуть. Мы их приветствовали с добрым вечером, они пожелали нам того же, и тогда только увидали мы, что Афродита держит в руке маленькую бумажку. Вижу я, брат краснеет и спрашивает ее:
— Как вы, деспосини моя, провели время?
Она тоже краснеет и говорит серьезно: «Благодарю вас, очень хорошо!» А Цецилия: «Записочка ваша, синьор Христо, нам очень понравилась. Вот Афродита держит эту бумажку; мы вам после ее покажем». А брат говорит: «Я очень рад, что вам моя записочка понравилась. Простите нашей простоте; как знаем, так и пишем».
Афродита ничего, только поднимает на брата вот так глаза кверху и спрашивает: «Вы, Христо (не говорит ему ни господин, ни синьор, а просто — Христо), вы, Христо, разве читать и писать умеете?»
Брат улыбнулся и говорит:
— Немного умею.
— Вы, значит, сами эту записочку написали? Брат смеется:
— Конечно, сам.
— Вы где учились? — она еще спрашивает.
Брат сказал ей, что мы с ним оба сперва учились в селе нашем у священника, а потом у афинского учителя.
Девицы удивились и спрашивают: «Разве вы были в Афинах? Удивительное дело!» Тогда мы рассказали им, что года еще три тому назад выписали сфакиоты наши одного хорошего учителя из свободной Греции. Но паша никак его из города в горы выпустить не хотел, и эллинский консул сам напрасно об этом старался. Турки говорили, что из Афин учители, или из России все бунтовщики бывают и все учат по селам: «Народность! Народность!» И не пускал. Тогда трое наших молодцов приехали сами вниз; переодели учителя: сняли с него европейское платье, надели на него критское; верхом ночью с ним ускакали в горы. А оттуда уж туркам где его достать!
— Вот он нас очень хорошо учил. Мы уж большие к нему ходили.
— Любите учиться? — спрашивает Афродита у меня. Я говорю ей:
— Какой же человек это будет, который не будет желать иметь открытые глаза и не будет иметь охоты узнать все Божие вещи на этом свете.
Афродита замолчала и вдруг говорит:
— Я думаю, мне пора домой.
Тогда толстенькая эта Цецилия закричала на нее, всплеснув ручками: «Несчастная ты! Перестань ты ломаться. Не верьте вы ей!» — и вдруг вырвала у нее из рук бумажку и отдала нам: «Читайте, это мы ответ вам написали». Афродита ей: «Ах, ты какая! Что ты! брё такая, брё сякая...»
А мы: «Теперь сердись, бумажка у нас...» Смотрим, а на ней написано: «Что ж мы будем делать, чтобы вы были довольны?» И подписано внизу:
«Померанец с померанцового дерева и яблочко из Италии».
Мы рады и говорим:
— Дайте нам карандаш или тростник, или железное перышко написать ответ.
А Цецилия отвечает:
— На песке палочкой пишите... Мы отойдем. И отошли обе далеко. Я говорю брату:
— Что ж мы им напишем? А брат мне говорит:
— Янаки, буду я на твои глазки радоваться, мальчик ты мой милый, возьми ты скорее итальяночку, а мне с
Афродитой поговорить нужно. Не ревнуй, дитя мое, и та недурна. А у меня есть дело, от которого и тебе будет большой выигрыш. Ты с Цецилией будь посмелее; поцелуй ее и понравься ей, она нам помощницей хорошею будет... Слушайся меня, глупенький... Я говорю:
— Хорошо, хорошо! Жду; что писать?
Брат взял палочку и написал на песке крупно: «Будем приятно проводить часы». Я запрыгал даже от радости. Бежит Цецилия назад, смотрит, и Афродита за ней тихонько идет и улыбается, а Цецилия прыгает и громко смеется, и в ладоши бьет, и поет уже свою итальянскую песню: «Amore! Amore!» и потом пишет на песке по-гречески: Пос? (Как?) Брат отвечает:
— Как вы прикажете.
Тогда Афродита поглядела на него и сказала очень важно:
— Так, как следует честным и благородным палика-рам, чтобы девицы не оскорблялись.
Брат говорит:
— Конечно, конечно! А Цецилия зовет меня:
— Пойдем, Янаки, со мной, я хочу, чтобы ты для меня одно удовольствие сделал.
Взяла меня под руку и увела к дому, а брат с Афродитой на дороге под виноградом остались.
VIIКогда мы с Цецилией остались одни около дома, она обняла меня и сказала мне:
— Сядем здесь.
Мы сели. И я обнял ее тоже; но ум мой был все там, где остался брат с Афродитой. Сказать и то, что Цецилия мне меньше нравилась, чем Афродита; она чернее была, и головка и мордочка у нее были как будто слишком велики; а глаза малы и рост не велик и, кто знает, что еще, только она мне не очень нравилась. Потом она мне не могла быть невестой по вере своей; а во грех какой-нибудь я впадать не хотел и боялся, потому что отец ее был человек в городе сильный. А с тех пор, как брат мне сказал: «вот бы, если бы за кого-нибудь из нас двоих Афродита замуж вышла, была бы жизнь хорошая нам всем...», я стал думать, что это возможно и очень приятно стать мужем Афродиты, и беспокоился, о чем брат с нею там говорит и что они делают одни. А Цецилия уж очень глупа и проста. Все мне сказала про себя:
— Вот, — говорит, — ты, Янаки, меня не бойся. И ничего не бойся и не стыдись. Я тебе скажу, что я хоть и очень еще молода, а я уж любила одного совсем.
Я говорю ей:
— Я ничего не боюсь!..
И даже поцеловал ее, только без охоты; сам все на виноград, туда, смотрю. Цецилия болтает мне свое.
— Да, — говорит; — жил у нас тут мальчик в услужении, Николаки. Отец мой прибил его палкой и прогнал. Он был моих лет; я его любила; только и он сначала ужасно боялся; а я умирала от любви к нему. Красив он был, красив, красив, я сказать тебе не могу. Носил он бархатную чорную феску с кисточкой, а лицо у него было чистое, как у Афродиты, а волосы чорные, и щечки у него были как розы, и глаза большие, как черешни темные... и два пятнышка чорных, маленьких, крошечных на одной щеке были! Пришел он к нам служить из деревни и очень все печален. Прислонится спиной к стенке и поет, и поет, наверх смотрит... Я не могла его видеть; взяла бы его за горло и удавила бы. Прихожу раз к нему и говорю: «Николаки, когда ты так петь будешь, я тебя удавлю». А он: «Хорошо, я не буду петь». Я рассердилась и укусила ему руку. А он заплакал. Много я с ним мучилась. Он все боится. Потом привык. Вот сестрица Розина застала нас, когда один раз мы с ним сидели обнявшись и он рассказывал мне, что он свою мать очень жалеет; а я слушаю, слушаю и умираю от любви к нему... Сестра нашему папаки сказала; а папаки мне дал две-три пощечины и хотел меня в Италию отослать к родным, чтобы меня там в монастырь отдали на исправление; а его палкой бил и палку сломал; и еще наложил камней в мешочек и хотел этим мешочком его бить; только Николаки стал на колени и говорит ему: «Синьор, не я виноват, а синьора Цецилия. Она все меня трогала. Простите мне». Отец начал сам плакать и отпустил его; сказал только: «Не хвастайся никому». Николаки отвечает: «Я не буду. Я сам стыжусь этого греха». Так никто этого не знает; а тебе, Янаки мой, я это говорю, чтобы ты ничего не боялся и не стыдился, потому что я хоть и молода, а все знаю...