В Вересаев - Человек проклят (О Достоевском)
Происходит что-то совершенно непостижимое. Человек стоит перед "чертою". Кто-то запретил ему переступать черту. Человек свергнул того, кто запрещает, и стер черту. Казалось бы, перед человеком свободно открылся мир во всем разнообразии его возможностей. Человек может идти, куда хочет. Но не так для героев Достоевского. Переступили черту - и стоят. Им за чертою-то, может быть, делать нечего. Однако они стоят, смотрят назад и не отрывают глаз от линии бывшей черты.
Дьявол толкнул их на "самостоятельное хотение", на желание переступить черту. Но свободное хотение это они спешат немедленно превратить в "идею", более того - в своеобразный долг. И начинается какое-то неслыханное, противоестественное, бесцельное подвижничество - подвижничество во имя дьявола. Сознательно закрываются глаза на живую жизнь вокруг, истязается и кастрируется душа. Огонь самых пламенных стремлений, трепет глубочайших дум, нечеловеческое напряжение воли - все самоотверженно несут эти подвижники на свою "черту". Весь мир, вся жизнь для них - в этой узенькой черте.
Подвижничество всегда нравственно красиво. Вот почему таким глубоким благородством дышат и эти дьяволовы подвижники. Но зло, как цель, совершенно несовместимо с подвижничеством. Вот почему подвижники эти так вопиюще неестественны и фантастичны. В жизни они совершенно невероятны, в действительности никогда не было и не могло быть ни Раскольникова, ни Кириллова, ни Ивана Карамазова. Был только один-единственный такой подвижник - сам Достоевский, и то он мог быть им только потому, что подвижничество свое проделывал в духе, а не в жизни.
"Рассудок, господа, - пишет подпольный человек, - есть вещь хорошая, это бесспорно, но рассудок есть только рассудок, а хотение есть проявление всей жизни, т. е. всей человеческой жизни, и с рассудком, и со всеми почесываниями. И хоть жизнь наша, в этом проявлении, выходит зачастую дрянцо, но все-таки жизнь, а не одно только извлечение квадратного корня... Рассудок - только какая-нибудь одна двадцатая доля всей моей способности жить. Натура человеческая действует вся целиком, всем, что в ней есть, сознательно и бессознательно, и хоть врет, да живет... Мы - мертворожденные, да и рождаемся-то, давно уж, не от живых отцов, и это нам все более нравится. Скоро выдумаем рождаться как-нибудь от идеи".
Есть у Льва Толстого один образ человека, "переступившего черту". Это Долохов в "Войне и мире". Никаких над ним нет "норм", кроме "самостоятельного хотения". "От него самого происходит суд его и власть его", - как говорит пророк Аввакум про народ халдеев. Долохов зверски жесток и женственно-нежен, лихой смельчак и подлый шулер. Во всех отношениях он неизмеримо ниже Раскольникова или Ивана Карамазова. Но в нем одно есть, чего нет в них - живая жизнь. И прямо эстетически отдыхаешь душою, глядя, как, с наглою улыбкою в выпуклых глазах, он шагает через "черту", даже не видя ее, мимо всех этих скорбных, немощных жизнью подвижников, застывших над чертою в сосредоточенном извлечении из нее квадратного корня.
VII
БИФШТЕКС НА ЖЕСТЯНОМ БЛЮДЦЕ
Есть у Достоевского другие герои: в извлечении квадратного корня они неповинны, теорией "черты" нисколько не интересуются, хотений "нормальных" и "добродетельных" не признают, а просто живут, проявляя себя и свое "самостоятельное хотение". Характерен среди них Свидригайлов. И чрезвычайно замечательно загадочное, очень трудно понимаемое отношение к нему Раскольникова.
Никаких "норм" Свидригайлов над собою не знает. С вызывающим и почти простодушным цинизмом он следует только своему "самостоятельному хотению". Нет мерзости и злодейства, перед которыми бы он остановился. Он изнасиловал малолетнюю девочку, довел до самоубийства своего дворового человека. Конечно, не смигнув, подслушивает за дверями, конечно, развратник и сладострастник. И решительно ничего не стыдится.
"- Вы, кажется, игрок?
- Ну, какой я игрок. Шулер - не игрок.
- А вы были шулером?
- Да, был и шулером.
- Что же, вас бивали?
- Случалось..."
Но этот же Свидригайлов берет на себя устройство детей умершей Мармеладовой, хлопочет за них, помещает в сиротские заведения, собирается вытащить из омута проститутку Соню Мармеладову.
"- С какими же целями вы так разблаготворились? - спросил Раскольников.
- Э-эх! Человек недоверчивый! - засмеялся Свидригайлов. - Ведь я сказал, что эти деньги у меня лишние. Ну, а просто, по человечеству, не допускаете, что ль?"
После этого-то поступка Свидригайлова в отношении к нему Раскольникова и появляется та загадочность, о которой я говорил.
Дела Раскольникова уже очень плохи, он близок к тому, чтоб идти и донести на себя.
"В последнее время Раскольников, хоть и всегда почти был один, никак не мог почувствовать, что он один. Он сознавал как будто чье-то близкое и тревожное присутствие, не то, чтобы страшное, а как-то уж очень досаждающее... Было что-то требующее немедленного разрешения, но чего ни осмыслить, ни словами нельзя было передать. Все в какой-то клубок сматывалось".
Раскольников мечется в своей каморке. Морщась от стыда, он вспоминает о последней встрече с Соней, о своем ощущении, что в ней теперь вся его надежда и весь исход. "Ослабел, значит, - мгновенно и радикально! Разом! И ведь согласился же он тогда с Соней, сердцем согласился, что так ему одному с этаким делом на душе не прожить! А Свидригайлов?.. Свидригайлов загадка... Свидригайлов, может быть, тоже целый исход".
Сам Свидригайлов держится так, как будто он действительно знает какой-то исход. Случайно встретившись с Раскольниковым на лестнице, он говорит:
"Да что вы, Родион Романыч, такой сам не свой? Вы ободритесь. Вот дайте поговорим... Эх, Родион Романыч, - прибавил он вдруг, - всем человекам надобно воздуху, воздуху, воздуху-с... Прежде всего!"
Непонятные слова эти глубоко западают в душу Раскольникова. Он говорит Разумихину: "Вчера мне один человек сказал, что надо воздуху человеку, воздуху, воздуху! Я хочу к нему сходить сейчас и узнать, что он под этим разумеет".
Происходит последняя беседа Раскольникова с Порфирием. Порфирий дает ему срок денек-другой и советует добровольно пойти и заявить на себя.
Расставшись с Порфирием, Раскольников спешит к Свидригайлову. "Чего он мог надеяться от этого человека, он и сам не знал. Но в этом человеке таилась какая-то власть над ним... Странное дело, никто бы, может быть, не поверил этому, но о своей теперешней, немедленной судьбе он как-то слабо, рассеянно заботился. Его мучило что-то другое, гораздо более важное, чрезвычайное, - о нем же самом и ни о ком другом, но что-то другое, что-то главное..."
"И он спешил к Свидригайлову; уж не ожидал ли он чего-нибудь от него нового, указаний, выхода? И за соломинку ведь хватаются! Может быть, это была только усталость, отчаяние; может быть, надо было не Свидригайлова, а кого-то другого, а Свидригайлов так тут подвернулся. Соня? Но Соня была ему страшна. Соня представляла собою неумолимый приговор, решение без перемены. Тут - или ее дорога, или его. Нет, не лучше ли испытать Свидригайлова: что он такое? И он не мог не сознаться внутри, что действительно тот на что-то ему давно уже как бы нужен.
Ну, однако ж, что может быть между ними общего? Даже и злодейство не могло бы быть у них одинаково. Этот человек очень к тому же был неприятен, очевидно, чрезвычайно развратен, хитер, может быть, очень зол. Правда, он хлопотал за детей Катерины Ивановны; но кто знает, для чего и что это означает?"
Встреча происходит - и почему-то совершенно разочаровывает Раскольникова. "Ему сделалось и тяжело, и душно, и как-то неловко, что он пришел сюда. В Свидригайлове он убедился, как в самом пустейшем и ничтожнейшем злодее в мире..." "И я мог хоть мгновение ожидать чего-нибудь от этого грубого злодея, от этого сладострастного развратника и подлеца!"
А чего же он ждал от Свидригайлова?
От Сони Раскольников ушел потому, что там была "или ее дорога, или его". Ее дорога - возвращение по сю сторону черты, к добру. Его дорога пребывание за чертою, скорбное подвижничество во имя дьявола. Какой же дороги он ждал от Свидригайлова?
Во время этой последней их беседы, когда Свидригайлов, хохоча над Раскольниковым, с задирающим цинизмом выкладывает перед ним всю свою душевную грязь, Раскольников снова вспоминает о детях Мармеладовой.
"- Вы однако ж пристроили детей Катерины Ивановны. Впрочем... впрочем, вы имели на это свои причины... я теперь все понимаю".
Неужели хлопоты Свидригайлова о детях Катерины Ивановны внушили было Раскольникову предположение, что Свидригайлов каким-то образом сумел не переступить только, а действительно стереть "черту"? Что он в себе - один, что вокруг него тот вольный воздух, воздух, воздух, которого нет в душной психологической лаборатории Раскольникова?
Однажды, много раньше, в жизни самого Раскольникова было мгновение, когда ему вдруг почудился вокруг этот вольный воздух. Он доставил раздавленного каретою Мармеладова на квартиру и отдал его жене свои последние двадцать рублей.