Антон Чехов - Цветы запоздалые
– Знаешь, что я скажу тебе, Маша? – начал он тихо. – Я откровенно скажу… Взгляд свой, того… Потому что ведь я для твоего же счастья. Ты спишь? Я для твоего же счастья… Выходи за того… за Топоркова! Не ломайся, а выходи себе, да и… шабаш! Человек он во всех отношениях… И богат. Это ничего, что он низкого происхождения. Наплюй.
Маруся крепче закрыла глаза. Ей было стыдно. В то же время ей было очень приятно, что ее брат симпатизирует Топоркову.
– Зато он богат! Без хлеба сидеть не будешь, по крайней мере. А покудова князя или графа поджидать будешь, так и с голоду подохнешь чего доброго… У нас ведь нет ни копейки! Фюйть! Пусто! Да ты спишь, что ли? А? Молчанье – знак согласия?
Маруся улыбнулась. Егорушка засмеялся и крепко, первый раз в жизни, поцеловал ее руку.
– И выходи… Он образованный человек. А как нам хорошо будет! Старуха выть перестанет!
И Егорушка погрузился в мечты. Помечтав, он мотнул годовой и сказал:
– Только вот что мне непонятно… За каким чёртом он эту сваху присылал? Отчего сам не пришел? Тут что-нибудь да не так… Он не такой человек, чтобы сваху присылать.
«Это правда, – подумала Маруся, почему-то вздрогнув. – Тут что-нибудь да не так… Сваху глупо посылать. В самом деле, что это значит?»
Егорушка, обыкновенно не обладавший уменьем соображать, на этот раз сообразил:
– Впрочем, ведь ему самому некогда шляться. Целый день занят. Как угорелый, по больным бегает.
Маруся успокоилась, но ненадолго. Егорушка помолчал немного и сказал:
– И вот что еще для меня непонятно: он велел сказать этой ведьме, чтобы приданого было не меньше шестидесяти тысяч. Ты слышала? «Иначе, говорит, нельзя».
Маруся вдруг открыла глаза, вздрогнула всем телом, быстро поднялась и села, забыв даже прикрыть свои плечи одеялом. Глаза ее заискрились и щеки запылали.
– Это старуха говорит? – сказала она, дернув Егорушку за руку. – Скажи ей, что это ложь! Эти люди, такие, то есть как он… не могут говорить этого. Он и… деньги?! Ха-ха! Эту низость могут подозревать только те, которые не знают, как он горд, как честен, некорыстолюбив! Да! Это прекраснейший человек! Его не хотят понять!
– И я так думаю, – сказал Егорушка. – Старуха наврала. Прислужиться ему, должно быть, захотела. Привыкла там у купцов!
Марусина головка утвердительно кивнула и юркнула под подушку. Егорушка поднялся и потянулся.
– Мать ревет, – сказал он. – Ну, да мы на нее не посмотрим. Итак, значит, того? Согласна? И отлично. Ломаться нечего. Докторша… Ха-ха! Докторша!
Егорушка похлопал Марусю по подошве и, очень довольный, вышел из ее спальни. Ложась спать, он составил в своей голове длинный список гостей, которых он пригласит на свадьбу.
«Шампанского нужно будет взять у Аболтухова, – думал он, засыпая. – Закуски брать у Корчатова… У него икра свежая. Ну, и омары…»
На другой день, утром, Маруся, одетая просто, но изысканно и не без кокетства, сидела у окна и поджидала. В одиннадцать часов Топорков промчался мимо, но не заехал. После обеда он еще раз промчался на своих вороных перед самыми окнами, но не только не заехал, но даже и не поглядел на окно, около которого сидела Маруся, с розовой ленточкой в волосах.
«Ему некогда, – думала Маруся, любуясь им. – В воскресенье приедет…»
Но не приехал он и в воскресенье. Не приехал и через месяц, и через два, через три… Он, разумеется, и не думал о Приклонских, а Маруся ждала и худела от ожидания… Кошки, не обыкновенные, а с длинными желтыми когтями, скребли ее за сердце.
«Отчего же он не едет? – спрашивала она себя. – Отчего? А… знаю… Он обижен за то, что… За что он обижен? За то, что мама так неделикатно обошлась со старушкой-свахой. Он думает теперь, что я не могу полюбить его…»
– С-с-с-скотина! – бормотал Егорушка, который уже раз десять заходил к Аболтухову и спрашивал его, не может ли он выписать шампанского самого высшего сорта.
После Пасхи, которая была в конце марта, Маруся перестала ожидать.
Однажды Егорушка вошел к ней в спальную и, злобно хохоча, сообщил ей, что ее «жених» женился на купчихе…
– Честь имеем поздравить-с! Честь имеем! Ха-ха-ха!
Это известие поступило слишком жестоко с моей маленькой героиней.
Она пала духом и не день, а месяцы олицетворяла собой невыразимую тоску и отчаяние. Она выдернула из своих волос розовую ленточку и возненавидела жизнь. Но как пристрастно и несправедливо чувство! Маруся и тут нашла оправдание его поступку. Она недаром начиталась романов, в которых женятся и выходят замуж назло любимым людям, назло, чтобы дать понять, уколоть, уязвить.
«Он назло женился на этой дуре, – думала Маруся. – О, как мы нехорошо сделали, что так оскорбительно отнеслись к его сватовству! Такие люди, как он, не забывают оскорблений!»
На щеках исчез здоровый румянец, губы разучились складываться в улыбку, мозги отказались мечтать о будущем – задурила Маруся! Ей казалось, что с Топорковым погибла для нее и цель ее жизни. На что ей теперь жизнь, если на ее долю остались одни только глупцы, тунеядцы, кутилы! Она захандрила. Ничего не замечая, не обращая ни на что внимания, ни к чему не прислушиваясь, затянула она скучную, бесцветную жизнь, на которую так способны наши девы, старые и молодые… Она не замечала женихов, которых у нее было много, родных, знакомых. На плохие обстоятельства глядела она равнодушно, с апатией. Не заметила она даже, как банк продал дом князей Приклонских, со всем его историческим, родным для нее скарбом, и как ей пришлось перебираться на новую квартиру, скромную, дешевую, в мещанском вкусе. Это был длинный, тяжелый сон, не лишенный все-таки сновидений. Снился ей Топорков во всех своих видах: в санях, в шубе, без шубы, сидящий, важно шагающий. Вся жизнь заключалась во сне.
Но грянул гром – и слетел сон с голубых глаз с льняными ресницами… Княгиня-мать, не сумевшая перенести разорения, заболела на новой квартире и умерла, не оставив своим детям ничего, кроме благословения и нескольких платьев. Ее смерть была страшным несчастьем для княжны. Сон слетел для того, чтобы уступить свое место печали.
III
Наступила осень, такая же сырая и грязная, как и прошлогодняя.
На дворе стояло серое, слезливое утро. Темно-серые, точно грязью вымазанные, облака всплошную заволакивали небо и своею неподвижностью наводили тоску. Казалось, не существовало солнца; оно в продолжение целой недели ни разу не взглянуло на землю, как бы боясь опачкать свои лучи в жидкой грязи…
Дождевые капли барабанили в окна с особенной силой, ветер плакал в трубах и выл, как собака, потерявшая хозяина… Не видно было ни одной физиономии, на которой нельзя было бы прочесть отчаянной скуки.
Лучше самая отчаянная скука, чем та непроходимая печаль, которая светилась в это утро на лице Маруси. Шлепая по жидкой грязи, моя героиня плелась к доктору Топоркову. Зачем она шла к нему?
«Я иду лечиться!» – думала она.
Но не верьте ей, читатель! На ее лицо недаром читается борьба.
Княжна подошла к дому Топоркова и робко, с замиранием сердца, дернула за звонок. Через минуту за дверью послышались шаги. Маруся почувствовала, что у нее леденеют и подгибаются ноги. В двери щелкнул замок, и Маруся увидела перед собой вопросительное лицо смазливой горничной.
– Доктор дома?
– Мы сегодня не принимаем. Завтра! – отвечала горничная и, задрожав от пахнувшей на нее сырости, шагнула назад. Дверь хлопнула перед самым носом Маруси, задрожала и с шумом заперлась.
Княжна сконфузилась и лениво поплелась домой. Дома ожидал ее даровой, но давно уже надоевший ей спектакль. Спектакль далеко не княжеский!
В маленькой гостиной, на диване, обитом новым, лоснящимся ситцем, сидел князь Егорушка. Сидел он по-турецки, поджав под себя ноги. Около него, на полу, лежала его приятельница Калерия Ивановна. Оба играли в носки и пили. Князь пил пиво, его Дульцинея мадеру. Выигравший, вместе с правом ударить противника по носу. получал и двугривенный. Калерии Ивановне, как даме, делалась маленькая уступка: вместо двугривенного она могла платить поцелуем. Эта игра доставляла обоим невыразимое наслаждение. Они покатывались со смеха, щипались, ежеминутно вскакивали со своих мест и гонялись друг за другом. Егорушка приходил в телячий восторг, когда выигрывал. Его восхищало то ломанье, с которым Калерия Ивановна отдавала проигранный поцелуй.
Калерия Ивановна, длинная и тонкая брюнетка, с ужасно черными бровями и выпуклыми рачьими глазами, ходила к Егорушке каждый день. Она приходила к Приклонским в десятом часу утра, у них пила чай, обедала, ужинала и в первом часу ночи уходила. Егорушка уверял свою сестру, что Калерия Ивановна певица, что она очень почтенная дама и т. д.
– Ты поговори-ка с ней! – убеждал сестру Егорушка. – Умница! Страсть!
Никифор, по моему мнению, был более прав, величая Калерию Ивановну шлюхой и Кавалерией Ивановной. Он ее ненавидел всей душой и выходил из себя, когда ему приходилось прислуживать ей. Он чуял правду, и инстинкт старого преданного слуги говорил ему, что этой женщине не место около его господ… Калерия Ивановна глупа и пуста, но это не мешало ей уходить каждый день от Приклонских с полным желудком, с выигрышем в кармане и с уверенностью, что без нее жить не могут. Она жена клубного маркера, только всего, но это ей не мешало быть полной хозяйкой в доме Приклонских. Этой свинье нравилось класть ноги на стол.