Федор Крюков - Мать
— Отойдите к сторонке! Не застьте! — звонким, повелительным голосом кричал Букетов, левой рукой осторожно придвигая поближе к себе шкатулку с деньгами.
— Деньги отдай! — снова взмыл голос Гулевого, дикий, озверелый.
— Деньги тебе? С-час! — решительно вздергивая головой, весь красный и кипящий, крикнул Букетов. — Тебе деньги?
Он наклонился вперед и правой рукой, которую держал все время под стойкой, сделал быстрый, широкий размах. Толстая нагайка звучно шлепнула по уху Гулевого. Толпа одобрительно охнула, — ловок был внезапный удар. Крикнули голоса:
— Это за что?..
Горячая волна хлынула в голову Роману. Замутило в глазах.
— Ты отдашь деньги ай нет? — задыхаясь, крикнул он и, ринувшись на Букетова, выдернул у него из-под руки шкатулку.
— Крра-у-ул! Грабят!.. — визгливым голосом закричал Букетов, и голос этот даже в том бурном шуме и крике, который вспыхнул вокруг стойки, выделился особенной оголтелостью: слышалось в нем озверелое отчаяние, захлебывающийся призыв ко всему человечеству о защите священного хозяйского живота.
Роман обеими руками поднял драгоценную шкатулку и бросил ею в Букетова. Она пролетела мимо, раскрылась, зазвенели рассыпавшиеся монеты и разбитые чайники.
— Ты отдашь деньги? — кричал Роман, вскакивая на стойку под дико-ликующий крик сочувственных голосов. Упоение схваткой опьянило его, наполнило сердце неиспытанным восторгом. Он выхватил револьвер и, не целясь, ткнул в сторону визжавшего Букетова.
— Отдашь ай нет? Говори! Гра-би-тель!..
Раздался выстрел. На миг как будто стало тихо. Но с новой силой взметнулся дикий, поощряющий рев, визг, звон, грохот. Десятки тяжелых сапог застучали по стойке. Хряснули доски от тяжести. Кто-то тяжелый, весь в поту, хрипло дышащий, ткнулся на Романа, сбил его с ног и сам упал рядом. Потом огромное, ревущее темное покрыло их обоих, придавило грузным клубком, смяло, перебросило раза два. Револьвер выскользнул из руки, и Роман в отчаянии укусил мокрую рубаху грузного человека, от которого шел кислый запах калины…
Следствием было установлено, что Роман Пономарев был зачинщиком разгрома харчевни мещанина Букетова и с оружием в руках покушался на захват денежной кассы. Дело было передано военному суду.
III
За два месяца до суда, 29 января, Романа перевели в губернскую тюрьму.
Этапный тракт из Устинска шел мимо родной станицы, в полуверсте. Верст за десять начала мелькать церковка из-за красноватой каймы голых верб. Потом выступили гумна с побуревшими скирдами соломы, черными полосками на белом небе вырезались журавцы и шесты с скворешнями. Вон и курени — маленькие такие, приветливые, и кизячным дымком как будто наносит от них. Сгрудились, как грибы на опушке, бурые соломенные, зеленые и красные железные крыши с пятнами снега. Улички — издали тоже словно игрушечные, узкие, причудливо извилистые, с кучками золы и навозу у старых, похилившихся плетней, с бурой накатанной дорогой, с воронами и галками возле нее. Все старое, хорошо знакомое, родное… И все как будто новое в тихой умилительной красоте своей и кроткой ласке…
Толпа чернела у дороги. Подошли ближе. Слышны стали причитания: мать, должно быть, голосила, старшая сестра Дуня, бабки, тетки… В санях стоял обвязанный платком Уласка — лица его не было видно, но Роман узнал эту маленькую, закутанную фигурку, и задрожали, задергались губы от горького смятения, туманом застлался свет в глазах.
Партия была небольшая. Конвойная команда — сговорчивая. Урядник охотно принял подаяния и для арестантов, и для себя. С готовностью согласился закусить — отец Романа заранее приготовил угощение. Сделали привал.
Родные, милые и ласковые люди обступили Романа. Был он скован в паре с извозчиком Трофименком, обвинявшимся в ограблении монастыря. На одну минуту раздельно мелькнули знакомые лица Гулевого, Хонтурят, Тани Теряевой с заплаканными глазами, Фионки, других еще девчат… Роман сделал усилие и подбодрился. Подобрался, развернул грудь, улыбнулся. На щеках заиграл стыдливый румянец молодости. Свободной рукой приподнял свой арестантский шлычок — в дорогу нарядили его в казенную одежду. И тотчас же лица слились в одно — знакомое оно было, милое и жалеющее, но смущенно опускался перед ним взгляд, хотелось скорей уйти от этой жалости и сочувствия к незнакомым, равнодушно любопытным людям…
Вот мать, жалкая, растерзанная, изнемогающая в отчаянии. Ее держали под руки. Слез не было у нее, все выплакала. Хрипло стонала и охала, хватаясь руками за грудь, и дики были ее выкрики, жалобный вой, стоны и причитания… Чем утешить ее? Звенят кандалы, нет слов бодрости и надежды… Упасть бы к ногам ее, целовать их, просить прощения за муку ее…
Тронулись дальше. Перед спуском в лощину, отделяющую Глазунов от Скурихи, Роман в последний раз оглянулся на родимый уголок. Из-за вербовых рощ выглядывали лишь кресты церковки да крылья ветряков — дома и гумна спрятались за деревьями. И тут ясно, до холодного ужаса, представилось Роману, что милое место это, тихое, обвеянное теплым светом детских воспоминаний, — навсегда остается, навсегда… Такая певуче радостная мечта неотступно вилась в сердце, что вернется он в тесноватые, уютные стены, которые так знакомо пахнут печеной тыквой и дымком, согреется, отдохнет от страшного кошмара… И вот — грустная и радостная — навсегда она отлетает теперь. Задергался Роман от беззвучных рыданий:
— Земля! Возьми меня!..
— Да ну ж цыть! — сказал ласково убеждающим голосом Трофименко. — Може, и каторгу дадут…
— Годов с двадцать, — прибавил голос сзади.
— Тоже — не мед, — усмехнулся подвыпивший конвойный.
За месяц до суда уехала Григорьевна в город. Отговаривали ее долго от поездки: дорога дальняя, незнакомая, — по чугунке впервой поедет, — завезут куда-нибудь, и концов не найти. А помочь — чем поможет?
Все отговаривали: и свои, и чужие. Дед Захар отговаривал…
— Я тебе корову старую отдам — останься. Отелится скоро, кто за ней будет ходить? Говорю: останься!
— Поеду… — упорно твердила она. — Не ехать — все равно помереть…
— А там не помрешь, думаешь? В одну минуту! От испуга — враз! Сердце у тебя больное, на ладан дышишь. Испужаешься — вот и готова!.. Этих-то детей пожалела бы — четверо!.. Роман чего искал, то и нашел, а эти чем причинны — без матери останутся!..
Может быть, и правильны были эти соображения, но не мирилось с ними ее сердце. Жалко, без конца жалко покидать и этих малышей, — вон сколько их, в каждом углу по одному, — но не в силах она бросить на произвол судьбы своего кровного, обреченного своего сына…
— Поеду — хоть разочек разъединый взгляну на свою чадушку милую… — Она причитала низким, воющим голосом, обрывающимся и хриплым, — и звучало в нем бездонное отчаяние. — Ведь под сердцем я его носила… вынянчила… Он у меня как господский был… нежный, расхороший-хороший…
— Зря лишь в расходы войдешь… Шутка сказать: за сколько сот верст ехать — не бараний хвост… А чего сделаешь? Баба — и ум бабий у тебя…
— Чего сделаю?.. Осудят на казнь Ромушку — упаду в копыта к начальникам, умолю: хоть тело-то его дайте увезть домой!.. Господа Бога умолю, чтобы не допустил его лечь на чужой стороне в темную могилу… Все дома-то легче лежать: родные свои соберутся, голосок проведут… А на чужой стороне лишь птица вольная прокричит над тесной домовинкой…
И не столько слова, сколько слезы ее были убедительны. Раскошелился дед Захар, дал четвертной билет на дорогу. Быков продали. Собралось рублей с сотню. Опытные люди советовали адвоката нанять: не отстоит ли адвокат, адвокаты зубасты на слова…
Свекровь говорила:
— Ничего ты сама не умолишь, ничего не упросишь… Не с бабьей ухваткой дела эти делаются… Кто знает — не знает, а я-то прошла уж все эти участки… Ездила в свое время. На бугорке там посидела-посидела, с тем и уехала…
— Хоть на бугорке посижу, и то сердцу легче…
— Ну, езжай, посиди — что с тобой поделаешь… Найди там и мое теплое местечко, где я сидела… Тоже не одна горькая былинка и от моих слез там взошла-выросла — пришлось зачерпнуть горя…
Все знали ее историю, далекую горечь которой затянуло уже забвение, — но любила старуха изредка ворохнуть старые тени, воскресить былую печаль, тихий ропот, поздний и бесплодный, послать к Богу, творящему праведный суд.
— Первого-то моего мужа ведь прямо со службы в Сибирь угнали. Зык услыхали: в Черкасске, мол, осужден на вечное. Распутица была как раз. Летучек-то этих тогда не было, окромя лошадей. Говорю свекору со свекровьей: благословите поехать. Они было отговаривать: вот, мол, отработаемся, путь поправится. «Нет, мол, сейчас, сию минуту, время зря нечего терять…» — «Ну, езжай, погляди. Годочек, мол, ты с ним только и пожила — лишь кровь успели помешать, а вот, стало быть, за чей-то грех Господь разрушил счастье ваше…» Поехала. Еще со мной одна бабочка увязалась, односумка, в одном полку мужья наши служили, за одно дело и суждены были. Недели две ехали. Лошади-то добрые были, да мы-то, бабенки глупые, все путляли, не попадали по прямой дороге…