Глеб Успенский - Без определенных занятий
— Вот и казну-матушку почтим! Получи недоимку-то!
— А мне-то?
Эти слова несчастный Офицеров не произнес, а крикнул, как малое дитя, и этот тон горькой обиды — обиды, доведшей большого, рослого и немолодого мужика до того, что он почувствовал в себе беспомощность ребенка и ребячьим криком выкрикнул. слова обиды, тон этих слов — "А мне-то?" хватал за душу.
— А мне-то что ж? — повторил Офицеров, еще более чувствуя себя беспомощным и жалким. — У мене сын помирает… Дайте, господа! в ножки вам…
Зато старшина, писарь и Баранкин, благодаря этому детски-беспомощному состоянию Офицерова, сразу почувствовали в себе какую-то внутреннюю, или нет, прямо физическую силу, физическое спокойствие и непреклонность. Они чувствовали, что из Офицерова и всех других его товарищей, присутствовавших в комнате, "хоть веревки вей" — так все они ослабли духом.
— А ты подумал ли, — спокойным и поучающим тоном проговорил старшина, постукивая рукою с деньгами по столу, — подумал ли ты, сколько разов я сиживал за вашего брата в холодной? И что ж! и теперича вы меня, перед праздником-то Христовым, хотите в темную упечь? а?
— Да дай хоть что-нибудь! Господи боже мой! Ведь что ж это такое? Ведь тут уж последние способа… Царица небесная, что это такое!..
— Иван Абрамыч (так звали старшину), — вступился Баранкин, — ты тово — помягче… Ус-ступи… Ну, хоть что-нибудь… Как-нибудь по-божьи… по-суседски!
— Да хоть что-то-нибудь дайте — что ж это такое? Ведь это… Господи помилуй!..
— Свиньи у тебя есть? — как бы в раздумье спросил старшина.
— Поросенок есть, а так, чтоб свиньи, — нету!
— Что поросенок… Мне свинина нужна… Не тели велики ли?
— Одна не тель есть… Купи хоть не тель-то!
— Только что именно из-за одной твоей нужды — больше ничего… два целковых дам. Получи.
— Да прибавь хоть что-нибудь из казенного-то? Господи ты боже мой… Абрамов! Ведь, братец ты мой, на том свете есть судия…
— Вот тебе еще трешна — и ступай-ступай.
Офицеров взял молча пятирублевую бумажку (старшина сказал: "За не тель потом вложу свои в подати-то"), постоял, подумал и, видимо приходя в себя, проговорил:
— Вот она, кровь-то наша где!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Как я очутился на дворе, на морозе — не помню; знаю только, что я как будто хотел очнуться, заглотнуть свежего воздуха; я действительно делал глубокие вдыхания и в то же время слушал, что происходит внутри волостного правления (я стоял у окна). Тихо было внутри большой комнаты; слышался только гул разговаривающих и по временам слово "кровь", произносимое на разные тоны. Минут через пять с крыльца правления спускался, после вышеописанного расчета, мужик и, надевая шапку обеими руками, шептал то же слово… Он сделал два-три шага по улице и опять сказал "кровь". Еще через пять минут выходит другой мужик, также рассчитавшись… И так — все. Они плелись по улице один за другим вялою поступью, как осенние мухи, и не знаю, каким образом всех их я вдруг увидел вместе, в маленьком жарком кабаке. Здесь уже шел громкий говор, и слово "кровь" произносилось не шопотом, а громко, во всю мочь.
— Дурачье! — возопил в толпе находившихся в кабаке крестьян чей-то посторонний голос. — Дур-рачье!..
— Кто ты такой? Как смеешь ругаться?
— Это лакей чей-нибудь. Ты зачем сюда залез, лизоблюд?
— Какой я лакей! — гордо сказал неизвестный человек весьма подозрительного вида. — Я — "уровень"!
— Какой-такой?
— Просто — уровень! Без всяких прочих… Умственный и нравственный.
— Это, ребята, оборотень. Бей его!
В волостном правлении все было кончено; все разошлись; весел ушел Баранкин, и доволен был старшина. Много накупил он по сходной цене разной живности и провизии и под рождество повезет ее на широких розвальнях в город на базар; Баранкин немедленно пустился на бойком рысачке по окрестностям скупать свинину. У писаря к празднику в кармане жилета тоже шевелилась красненькая. По удалении из волостного правления публики он откупорил бутылку водки, стоявшую за шкафом, выпил залпом три рюмки, взял лист белой бумаги и, описав пером в воздухе несколько зигзагов и кругов, как ястреб "пал" им на белую бумагу и побежал: "Во исполнение предписания, честь имею доложить, что пособие в размере роздано, в чем препровождаю расписки; равным образом, при неусыпном старании о взыскании недоимок, таковых, при нынешнем голодном времени, взыскано…"
— Очень просто! Всем сестрам по серьгам! — заключил писарь, запечатал бумага в пакет и отправил. В губернии распечатали, прочитали и сказали:
— Все благополучно…
В то время, когда писарь дописал последнюю строчку, из кабака вышел пьяный Офицеров и, бия себя кулаком в грудь, бормотал, между прочим, что-то несообразное:
— Я в-вас успокою… Вот бог свидетель, отец наш… Я сссебя не пожалею, а уж удостоверю!.. Уж да.
-
Я проснулся.
Открыв глаза, я увидел, что около меня стоит тот же Лиссабонский, только настоящий, живой. Он и разбудил меня.
— Какими судьбами? — с удивлением воскликнул я, изумленный появлением Лиссабонского, которого не видал более пяти лет.
— Разрешено! — весело улыбаясь, проговорил Лиссабонский. — Еду, брат, в деревню, в волостные писаря…
— Зачем? — не без ужаса воскликнул я, находясь под влиянием сна.
— Призывают… Вот погляди газету: "с нравственным и умственным уровнем". Только знаешь что… Действительно призывают, и очень часто, но почему-то не говорят о тенденции этого уровня… Ведь и у грабителя тоже есть уровень, и у всякого мракобесца. Неграбительский-то уровень позволителен ли? вот в чем вопрос… Между тем эти неграбительские течения в русской жизни и в русской мысли ведь положительно необходимы в это время, когда такой простор течениям грабительским. А главное, этого течения идей искоренить-то нельзя. Они — не выдумка, а правда, и правда именно русской жизни. Я расскажу, как они захватили меня, например. Что я? Человек без определенных занятий, ничтожная капля общественного моря. А и в капле кое-что видно любопытное.
-
Отрывки из этих рассказов мы и хотим передать в последующих очерках.
II. ДЕЛОВЫЕ ЛЮДИ
Долгое время не приходилось мне возобновить с Лиссабонским разговора по поводу явлений русской жизни, возбужденных в нашем сознании странным сновидением под новый год. Однажды начавшийся было разговор был прерван появлением приятеля, предложившего отправиться на сельскохозяйственный съезд и разлакомившего нас напечатанной программой съезда, которая, как нам казалось, давала возможность искреннему человеку сказать хотя пяток искренних слов о народе. Но мы горько ошиблись. Прослушав часа три не то чтобы разговоры, а какое-то болотное "бульканье", причем слова ораторов вяло появлялись, как пузыри на болоте, беззвучно лопались, не оставляя впечатления, даже звука, мы оставили залу заседания с каким-то безжизненнейшим душевным утомлением. Когда мы шли на съезд, у нас были вопросы и интерес в разрешении их; когда мы шли со съезда, не было у нас ни вопросов, ни интересов, а было неотразимое угнетающее впечатление какого-то нездорового "бурчания", бурчания, в котором как-то коллективно слилось: бурчание гнилого болота и расстроенного желудка и еще более расстроенной мысли… Две недели после этого гипнотического сеанса не хотелось ничего читать, ни о чем думать, ничем интересоваться… Возьмешь газету и едва только встретишь что-нибудь вроде: "земельные наделы крестьян…", или "как известно, малоземелие…", или "улучшенная обработка…" — и валится из рук газета, потому что "бурчание" по всем этим "насущным" вопросам неотразимо встает в воспоминании. А тут эти бесконечные, отупляющие, даже окаменяющие вести о голоде: сегодня пишут о мальчике, который съел свою ногу перед смертью от голода, завтра о женщине, которая повесилась также от голода, а послезавтра и бесконечно изо дня в день всё новые и новые и всё более и более невероятные и отупляющие известия. Тут же, среди этих ужасов, толкутся какие-то благодетели, требующие корок на прокормление миллионных масс, решающиеся сушить их на собственный счет; тут же и Федя с Машей, пожертвовавшие два рубля, тут же и крики на безделие, и мероприятия, и звуки благородного негодования, и в конце концов надо всем этим и между всем этим то же самое "бурчание" пленной мысли и пленной энергии…
Не только для разговоров с Лиссабонским не было ни малейшего предлога, но и охоты к нему совершенно ни малейшей не чувствовалось. В таком-то гнетущем душевном состоянии пришло мне на ум уехать на денек из Петербурга в деревню, и если я рассказываю ниже об этой поездке, так это потому только, что она до некоторой степени была причиною возбуждения некоторого интереса к продолжению разговора, начало которого рассказано в первой главе этих заметок.