Олег Павлов - Соборные рассказы
Идти ей было больше некуда, а тронуть с места, спровадить - некому, и пристала Алефтина ночевать. Но всю ночь не спала, Митю стерегла. Будто срослась с ним или, дотерпевшись, так уж боялась потерять, что ночевала под его койкой - собакой ночевала, а не человеком, где и сгодился ей без чистого, даденного нянькой белья один спущенный на пол матрац.
Утром Митя проснулся в самое здоровое время, когда и все в доме просыпались, и спросил каши. Спроворили ему живо молочной, подобрей, кашицы. Съел ее, сколько смог, но с хотением, насытившись. Разрываясь, когда было ему плохо, Алефтина послушно успокоилась и заняла себя мытьем полов, работой, чтобы только не отдыхать. Исполняла она все его желания, вернее, каждое Митино слово было для нее настрого желанием. Уже в другие дни, когда явилась в нем какая-то задушевная охота к еде, добывала все, что он вспоминал и хотел. Колбасу и сыр. Кефир. Коржик. Меду. Ходила она в район и долго пропадала, их отыскивая, так что Митя уже по ней тосковал.
В Алефтину все в доме влюбились. Мир вносила неизменная, врожденная ее готовность взять все трудное и тяжелое для других на себя. Потому она и чувствовала так близко, что людям трудно, - и это ее угнетало, ей требовалось, чтобы рядом с ней царили покой и какая-то благодать. Ради того она уставала, но тогда-то и испытывала удовлетворение, смешанное с глубоким о себе мнением, какой должна быть матерью примерной и каким примером являться для людей. Она сама того жадно и хотела, чтобы кругом ее любили, любовались и нуждались в ней. Но в чертах ее не было красивости и святости в них гладко выступало темное телесное тепло и чеканился холодный душевный свет.
По утрам Алефтина приготавливала на общей кухне завтрак для Мити; себе разрешала чая, вприкуску с пшеничным хлебом. Обязательно отправлялась в район, заведя себе такую привычку, - надо думать, отдыхала в одиночестве. Потом уж обед. Когда Митя, отобедав, засыпал, беседовала заумно с Пахомовной, выражая свое мнение на какой хочешь предмет - есть Бог или нет, об экономике и политике, уверенная, что все знает. Нянька чувствовала себя важной птицей, потому как ей все долго, хоть и непонятно объясняется, и во всем с Алефтиной понимающе соглашалась. Та же черпала свои знания из газет и доступных, когда-то читанных ею книжек, а все пробелы заполняла личным правильным опытом, другого о себе мнения и не признавая. Во время бесед от себя нянька предлагала Алефтине выпить винца и та, не брезгуя, привычно выпивала, а потом и еще, так что к вечеру бывала хмельна, счастлива. Тут ей все становились братьями и сестрами, а на Митю она изливала моря нежности. Всем она бросалась помогать, отнимая швабру у санитарок, а у посудомоек выхватывая тряпки. Наработавшись, уставала и, преподнеся Мите ужин, расцеловав и убаюкав, укладывалась спать, засыпая наповал, солдатом.
Делом с Митей занимался Петр Петрович, начав точить ему в подарок ложку из деревянной болванки и рассказывая, что делает. Митя трудно говорил, будто научался заново. Глядя за дядькиной работой, он также старался выстругивать слова, задавая свои вопросы. Спрашивал Митя, что с ним было, рассказывая сам, будто помнит, как ходил по стеночке за кашей - это когда прикован-то был к койке. Дядька честно удивлялся, поведывая Мите, что никак он не мог ходить, а лежал и лежал, не вставая. Еще рассказывал дядька, как нашел его под елкой, в лесу, что Митя слушал со щекотным в душе замиранием - и спрашивал про Карпия, не забыв старика, и вспоминал про Зыкова. А через день нянька торжественно, как подарок, втолкнула в палату худющего, боязливого, обросшего соломенной бороденкой мужичка, который, однако, радовался и улыбался лягушачьим, до ушей, ртом. Зыков не мог увидать себя и никак не замечал, что изуродовался, зато пожалел бессловесного сжавшегося Митю, которого сам испугал. Но встретившись, Зыков уже с весельем, не давая ему опомниться, вспоминал, как они отыскали дыру в заборе и как он помог Мите убежать. Нянька и на этот раз что-то ему внушила, так что Зыков влип глазами в Алефтину и, чуть она поглядела на него, воссиял. Вспоминал он без умолку трепеща, что не понравится ей. Тут и нахваливал Митю и себя, как хорошо они дружили, воспевал Евдокию Пахомовну и слезно благодарил Петра Петровича, который, сидя как-то бочком и вытачивая с усердием ложку, очень его смущал.
И все это время, и с первого дня, собирались в дорогу, но как-то бездвижно, больше разговорами, чем делом, так что оставалось одно намеренье уехать, тратился пыл. Митя окреп, и лежание в койке начинало отнимать у него силу. Алефтине разрешили понемногу, неподалеку выводить его без чужого надзора гулять. Окруженные забором, они сиживали на скамеечке, во дворе. Снегу не было и следа. Из каменистой, еще не протаявшей земли торчали короткие и сухие, будто скошенные, пучки травы. Митя дышал легким кружащим воздухом. Алефтина неспешно, осторожно с ним заговаривала - так, будто должна была покинуть дом. Не зная от кого, веря во что-то, ей самой неизвестное, дожидалась она разрешения забрать Митю. Но бессильная управлять ходом событий, мужалась и готовила Митю не унывать, приучая его, чтобы крепился, сумел понять долготу времени и ждал, когда она вернется за ним. А помогут ему Евдокия Пахомовна, Петр Петрович и уже обласканный Зыков родные ему, какими бывают дед с бабкой и брат.
А в нем истерлось чувство дома, ему было все равно, где жить. Поэтому он слушал Алефтину равнодушно, когда говорила, что не скоро сможет увезти его домой. Или когда говорила о людях, что оставит его с родными людьми, Митя не чувствовал, какие они, родные или чужие, привыкнув, что люди появляются в его жизни и пропадают, даже такие, как мать. Потому он слышал и понимал только то, что и Алефтина может скоро куда-то уехать; понимал, крепился, дожидаясь терпеливо, когда это произойдет. У нее расходовались уже деньги, отложенные на поезд, а отпуск подавно истек, и больше она не ходила срочно отсылать куда-то телеграммы, непредвиденно задерживаясь, продлевая день за днем его срок.
Алефтина задыхалась одна в палате с Митей, внушая вдруг тому, что они уедут вместе и завтра же. Она много и горячо говорила, будто ей кто-то невидимый возражал. Ругала Митю, что он бездушный и не любит ее, потом забывала о нем - и вспоминала, бросаясь его ласкать, с глазами, полными слез. Ей все крепче думалось, что Митю не отдадут.
Из той безысходности вынырнул бедновато опрятный докторишка, который слонялся по дому и, может, в нем существовал. Но никогда Алефтина его в упор не видала или, что могло случиться, не замечала. Человека этого молодила болтливость и резвость. Он был сух, так что и морщины казались трещинками, и недовысок, похожий на подростка, хоть и навытяжку, в струнку осанился; с выпуклыми глазками, которые у него болезненно слезно блестели - не скатываясь, прилепляясь слизняками к плоскому лицу.
Он пристал к Алефтине по зову сердца, изъявив мигом желание ей помочь. Столкнулись они на кухне, где докторишка, не стесняясь, поучал жизни распаренных, пышущих голяшками поварих и поедал один за другим хлеб с маслом, которые не глядя отрезали и намазывали заслушавшиеся, истомившиеся бабы. Алефтина заглянула и спросила кипятку, сжимая в руках граненый стакан, как бы от глаз пряча. Бабы не хотели шевелиться, и ей кивнули на отставленные с плиты чайники, чтобы сама искала погорячей. Алефтина взялась за попавшийся, но тогда-то, позабыв о поварихах да и объевшись уже маслом, подскочил к ней докторишка: "Вам, извините, для чая или чего? Если чаек, вы из обливного, из обливного заваривайте, только вскипятили", - и сам ухватился за чайник, опережая. "Извините, как вас зовут?" - "Алефтина Ивановна". - "Нет, я прошу по имени", - упрямо повторил он вопрос, удерживая чайник. "Алефтина", - удивленно и с силой выговорила она, не понимая, чего от нее требуется. "Значит, Аля. А меня зовут Сашей, чтобы вы знали. Аля! Давайте я налью, вы обожжетесь, ну что это за стакан, из такого вино пить надо, а не чай заваривать. Вам необходима чашка. Кружку - тоже можно, но хуже. Чай должен быть кипятком, или это не чай будет - помои. А стакан, за что его держать, у него же ушка нет, ушка!" Затихшие и чужие, бабы глазели на них; какая-то хохотнула, сообразив было, что доктор играется. Но тот с серьезным и мужественным видом, как нечто опасное, извлек из рук растерявшейся Алефтины бесцветный стакан и вместо того, чтобы налить кипятку, потянул ее за собой на выход, стаканом и чайником будто бы вооружившись. "Где у вас находится заварка, Аля, куда мне идти? Пройдемте. Не волнуйтесь, время у меня есть, - и обратился к поварихам, поверху, их не замечая: - Девочки, извините, я займу чайник".
Вытолкнуть, обидеть этого безликого человека Алефтина не смогла, хоть он стеснял своей заботливостью и был ей неприятен. Покуда он топтался в палате, не выпуская из рук чайник, и разъяснял с придирками, как полезней для организма заваривается чай, кипяток выдохся. Когда это обнаружилось, он испугался, пожелтев, взмокнув, и принялся болтливо извиняться. Сжалившись, она с чувством заговорила, что больше и не хочет чаю, успокаивая его и потихоньку выпроваживая. Но тот никак не хотел смириться - заявил, ободрившись, что раздобудет кипяток, даже если он ей без надобности, и куда-то устремился. Алефтина не успела опомниться, как он уже вынырнул, раскладывая пред ней во всей двужильной, тугоумной красе кипятильник. Наполнив стакан водой, он установил в нем любовно кипятильник и сел ждать, когда сготовится, заискивающе поглядывая на Алефтину и понимающе - на койку, где безмолвно лежал Митя. И она смягчилась, ощутив даже какое-то дуновение тепла к этому безобидному, сочувственному человеку. Вода в стакане пузырилась и лопалась. Талдыча что-то добренькое под нос, он выудил кипятильник и засыпал, ловко мельча, крупчатую заварку. Распустившийся пар дыхнул чем-то нежным и сладковатым. Ополоснув под краном ложку и насухо вытерев, он наложил из кулечка сахару, будто себе, но парадно установил перед Алефтиной манящий уже запахами стаканишко: "Вам сахара надо есть меньше, чтобы фигуру блюсти. Пейте, Аля, вы еще молодой персик, это я как врач говорю".