Михаил Ворфоломеев - Цвет черемухи
- Я хоть немножко тебе нравлюсь?
- Да, - признался Сомов. - Ты красивая.
Катя сняла туфли. В углу, как белый корабль, стояла кровать под периной. "Что же мне делать-то?" - подумал Сомов. А Катя погасила верхний свет, зажгла маленькую настольную лампу под красным абажуром, задернула плотно шторы. Делала она все просто и деловито. Потом открыла гардероб и стала раздеваться за дверцей. Сомов подошел и захлопнул дверцу. Катя молча разделась донага. Ослепительно белое, чуть полное ее тело было прекрасно. Катя достала халатик и накинула его. В это время за ее спиной со звоном вылетело стекло и сдавленный голос Епифанова прокричал грубое ругательство. Катя беспомощно посмотрела на Сомова и вышла на кухню. Он вышел следом. Катя присела у печки. Лицо ее стало серым и усталым. Кот запрыгнул к ней на колени и выгнул спину. Сомов сел напротив.
- Вот и живу... - тихо сказала Катя. - Видно, верно говорят: не родись красивой, а родись счастливой. Вот по всему я-то и должна быть счастливой, а вишь как... Словно с ума посходили люди! Не дают жить, не дают! Чуть не такая, они все сразу кидаются...
Брови ее сомкнулись у переносья, глаза зашлись внутренней болью. Она стала похожа на казачек, на тех гордых, с изломанной судьбой казачек, что Сомов видел на иллюстрациях к Шолохову.
- Катя, а откуда ты родом?
- Здешняя... Прости ты меня христа ради... Эх, Егор, войди сейчас Епифанов, убила бы сразу. А ведь и убивать-то нечего. Пустое место... Здешняя я, Егор Петрович. Ты, может, и про моего отца даже и слыхал чего... Мамонтов Максим...
- Что-то не припомню.
- Я в него пошла. Мать-то была некрасивой. Так, баба да баба. А отец до того красив, что через него безумствовали бабы! Мамка его на себе силой женила! Силой ли, страхом ли... Она была маленькая, беленькая... Хитрая. Я ее не любила, Егор. Что ты на меня смотришь? Прости... Хочешь меня? Бери... Только уж, видно... чистое вино перемешали с кислым. Не поймешь, что пьешь.
- Ты рассказывай, - попросил ее Сомов.
Катя спиной прижалась к печке, нащупала под табуреткой тапочки. На ее пальцах не было ни одного кольца, ни глаза, ни губы не накрашены - похоже, она их вообще не красила. Волосы, распущенные, дымной волной упали на плечи. Кот пригрелся и сладко мурлыкал на ее коленях.
- Чё рассказывать? Отец в райкоме работал. Перевели его в райком из села. Видно, поэтому-то мать и привязала к себе батю. Да ненадолго. Года четыре они пожили... Он с войны вернулся молоденьким. Высокий... У! Отец-то! Высокий, волосы кудрявые, глаза как огонь! Он, говорят, пришел с войны, ушел в тайгу. Вернулся, тут-то его мать и подхватила... Он все говорил, как-то незаметно Дашка подлегла... Он меня любил! Потом запил Максим. Запил он, стал ходить из деревни в деревню. Бабы его легко принимали и легко отпускали. Наскитается батя, придет - мать его примет, а после как начнет... Жутко вспоминать! Вот по этой избе кружит, кружит Максим Мамонтов... Как я его жалела! Приходил он черный с перепоя! Как отойдет, так опять глядит на дорогу. Так и умер мой батя на дороге... Шел в Тюмень, упал и умер. Мне четырнадцать было. Мать замуж вышла. Она фельдшером была. Вышла замуж за одного... Говорить-то страшно... Изнасиловал он меня... Муженек ее! Изнасиловал! Мать была на дежурстве... Он пришел... На другой день скандал! Уехали они в другое село, а я тут осталась, одна. Больше мать в глаза не видела. И не хотела... Умерла она лет пять назад. А у меня пошла жизнь непутевая. Я после того мужчин боялась. И когда училась в техникуме, никогда даже на танцы не ходила. Дома да дома! До того дожила, что подумала: может, замуж пойти за какого несчастного? Вот и выбрала Епифанова. А он подленький... Там и человека нет... Вот какая у меня история, Егор Петрович. Видно, мне с этой историей и умереть.
Сомов улыбнулся:
- Такой-то, как ты, да о смерти говорить...
- Эх ты! Я же в отца! Я зажгусь - сгорю! Я сгорю... Ко мне первое время Усольцев ходил. Придет, сядет... Я говорю: "Ты так не ходи. Или свою Ленку брось, или меня!" Это я нарочно... Чтобы он... А он нет... Слабый он.
В окно кухни громко застучали. Голос Епифанова был совсем трезвым:
- Курва! Не дам жизни! Курва!
Сомов вскочил, но Катя остановила его:
- Не надо... Его хоть убей... Он сейчас всю ночь вокруг куролесить будет... Вот уж верно, что жалеть не надо!
Она вдруг резко отодвинула занавеску, и Сомов увидел белое, длинное лицо Епифанова. Его водянистые глаза были широко раскрыты, рот перекошен. Он испугался и, видно, пятился, пока не пропал в темноте.
- К осени я кобеля приведу... В соседней деревне кобель от овчарки растет. Злющий! Вот я его и приспособлю... Ну, пойдешь? - Катя прикрыла занавеску, положила руки на плечи Сомова.
Он заглянул в ее глаза и понял, что лучше уйти. Шагнул к двери, но свет вдруг погас, и Катя, крепко схватив его за руку, притянула к себе.
* * *
Еще догорали звезды, когда Сомов выскочил из Катиного дома и быстрым шагом пошел к себе. Воздух стоял чистый и морозный. Крыши были белыми от инея. После горячего тела, перины сейчас, в студеном воздухе, он чувствовал себя как в проруби. Домой пошел не через ворота, а огородом. На востоке небо засинело, но стояла та минута, когда все в покое. И особенно хорошо было слышно сильное течение реки. Сомов перепрыгнул через плетень и по меже пробежал к окну мастерской. Оно было чуть приоткрыто. Сомов влез в свою комнату, быстро разделся, нырнул под стеганое одеяло и, даже не успев согреться, уснул.
Лукерья, спавшая вполглаза, слышала Сомова: как он через плетень прыгнул, как бежал по огороду, как в окошко лез. Слышала, как он счастливо вздохнул, уже лежа в кровати, и перекрестилась. "Слава Богу, - подумала, живой прибег! И у кого ж это он блудил?" Стала Лукерья перебирать молодых девок да так и застыла от удивления. Какую девку она в пример ни брала, обязательно с той можно было блудить. Не было такой, что вот хороша, да не про твою честь!
- Тут опять, конечно, и Егор ко всякой не пойдет! Это поди придумай такого молодца! Даром что в городе вырос, а плечи, а один кулак чё весит! Лукерья уже не замечала, что разговаривает вслух, хоть шепотом, да вслух. Привычка эта появилась у нее от одиночества. - Потом, на лицо взять, продолжала рассуждать Лукерья. - Наши-то мужики к этому году куда старее, а мой-то чё - бравый! Голубочек ты мой сизанькай! Прилетел ты, мой ласковый!
Лукерья поднялась с постели, спустила свои сухонькие ноги. Спала она последнее время в чулках: мерзли на ногах пальцы. Думая то о Егоре, то о хозяйстве, она встала, прикрыла постель и пошла умыть лицо. Рукомойник на лето она выносила на улицу, ближе к огороду. Вышла, поглядела на небо, на выбеленные инеем крыши и подумала: хорошо, что на ночь прикрыла огурцы да помидоры. Черемуха, что росла у окошка, стояла как сметаной облитая. В морозном воздухе почти не чувствовалось запаха, но знала Лукерья, что пригреет солнце - и горький ее запах растечется по всему селу. Запах этот гонит комара, мошку, даже мухи его боятся.
Лукерья сполоснула лицо и только хотела вытереть, как тут подлез под ноги прибежавший Бобка.
- Ах ты холера! Ты где это шляешься?
Бобка завилял своим пушистым хвостом и все старался заглянуть в глаза Лукерье.
На конце села хрипло прогудела пастушья дудка. Это старый Никифор собирал стадо. Лукерья отперла дверь в стайке. Молоденькая телочка Зорька еще лежала на соломенной подстилке.
- Моя ты крошечка! - Лукерья огладила Зорьку, поцеловала ее в кудрявый лоб. - Вставай, моя девонька, вставай, моя хорошая!
Бобка помогал Лукерье, лизал Зорьку в глянцевый мокрый нос, а та не давалась и сама норовила лизнуть Бобку. Потом нехотя поднялась и лениво вышла из теплой стайки.
Лукерья отворила калитку. В то же время отворилась калитка напротив, и вышла Марья. Всю жизнь, от дня рождения, прожили они друг против друга. Все друг про друга знали. Молоденькими были, попали под коллективизацию. Бегал тогда Никифор с наганом в руке по селу, орал не своим голосом, гнал людей в колхоз. А как он мог кого-то агитировать, когда был последним лодырем и пьянчужкой. Но он-то и стал тогда председателем... Сейчас, постаревший и поумневший, Никифор нанимался на лето пасти скот. Старые люди его недолюбливали, молодые не замечали. А было время, когда имя Никифора Мотова наводило страх на всю округу. Многих он тогда согнал с земли, многих отдал под суд ни за что.
Марья вывела за ворота свою красную с белой звездочкой во лбу корову Маню. Зорька потянула носом и набычилась.
- Ишь, не узнает матку! - весело улыбаясь, сказала Лукерья.
Смотрела она на Марью и думала, что вот, поди, как сестра родная она ей. Марья подошла к Лукерье, сели они на лавку и стали дожидаться стада.
- Как там Наденька?
- Так повеселела девка! - Марья поправила на Лукерье косынку. Повеселела! Все про твоего Егория! Такой он, растакой он! Ведь чё говорить, Лушенька, девочка-то она чистая, непорочная! И вот скажи какое дело... Твой-то спит?
- Спит! Я уж его не стану рано будить. Пусть себе спит!