Сергей Солоух - Клуб одиноких сердец унтера Пришибеева
другой, зацепиться как будто даже и не пытаясь, по
оголившейся столешнице безвольно провела, и на бумагу, еще
дрожжать, шуршать не переставшую, упала, опрокинулась,
легла.
Пух.
Да, не готова оказалась к внезапной попытке
возмужания отпрыска Галина Александровна,
импровизировала буквально на ходу, но исключительно
удачно, во всяком случае негодник не где-нибудь оказался, а
на коленях подле нее, слова, секунду, может быть, всего назад
в его устах немыслимые просто, в волненьи страшном
повторяя:
— Мама, мамочка, что с тобой?
Нет, скорую она им вызвать не позволила. Чередой
размеренных, злых и коротких импульсов, предсердья
метрономом хладнокровным потешить лекаря, пропахшего
бензином и бессонницей, а вслед за ним и всю горластую
конюшню ординаторской Галина Александровна не
собиралась. Она хотела одного — услышать звук
молниеносного соприкосновения резцов, клыков и коренных,
она хотела, должна была любой ценой, немедленно и
непременно, убедиться в своей способности испуганную эту
ноту извлекать.
И что же, когда отец и сын укладывали маму на
кровать, она, сознание как будто обретая на мгновенье, вновь
приподнялась на локотке и, наградив отличника, красу и
гордость третьей школы словцом неласковым:
— Подлец, — в движение его челюсть ударом хлестким,
ловким, точным привела, и он, не то чтобы препятствовать
посмел, несчастный и отвернуться даже не попытался.
И не обмолвился, ни слова не сказал, не выдал тайну,
воспользовался просто родительким вояжем, отъездом
ежегодным на воды, и сорвался, спокойный, уверенный
никто, никто исчезновенья не заметит, внезапно не нагрянет,
березовый, бутылочный, зеленый сумрак не спугнет в
панельной, однокомнатной хрущевке на улице кривой,
неправильной, в старинном городе губернском Томске, в
квартире, ключи от коей выдала племяннику, на пару дней для
процедуры этой сезона дачного спокойный распорядок
специально изменив, такая непохожая на мать, приветливая
вроде бы и добродушная как будто, Надежда Александровна,
родная тетя.
Да, явился, прикатил, познавший радость
незамысловатых па уан-степа, он возвратился, он приехал,
веселье дерзкое вкусить раскрепощающих движений
волшебных танцев — танго и бостона.
И вновь с ним вроде бы все ясно, но вот она, эта
ловкая и гибкая бестия, книгам предпочитавшая кино, а
разговорам долгим поцелуи, она, почему, увидев юного
студента, роскошной челкой летней беззаботной на нет
сумевшего свести высокий, круглый лоб, она, девчонка
хулиганка, отчего не спряталась, не улизнула, не исчезла в
сельпо — тазов и ведер капище железных, оловянных, бочком,
бочком, не возвратилась, из-за решетки, едва проваренной и
паучком стыдливо и наивно скрепленной паутиной, с
ухмылкой нехорошей наблюдать, как невезучий дурачок,
бычок свой дососав, нелепо топчется, вершков остатки
жалкие сминая, и Ерофея, присевшего у драгоценных своих
труб, распросами нелепыми из равновесия выводя.
Ведь ей же нравились еще недавно, желанны были и
милы совсем другие. Долгоногие лыжники, короткопалые
борцы, здоровяки, атлеты, хамы, которых и приятно, и легко
водить за сапожки носов нечутких, гонять в буфет, морить
напрасными часами ожидания, игрою незатейливой в тупик
отчаянный загонять, все, что угодно, не дай лишь Бог
неосторожно в угрюмом темном коридоре у раздевалки
баскетбольной в суровые объятия в час поздний угодить.
Да, да, Валере нравились другие. И ей самой казалось
так. Вот ее мальчики, самоуверенные недоумки, лопоухие
драчуны. Казалось, да, покуда февральским вечером
негаданно-нежданно из озорства, шаля и балуясь, она, и вкус,
и запах не любившая в ту пору, уже успевшая однажды
слюнных желез запасы истощить в попытках выплевать
мгновенно скисшую, противную наредкость горечь, к двери,
проворно затворенной, без долгих размышлений прыгнула,
метнулась, и юношу из-под ресниц чудесных, золотистых, с
таким забавным недоверием взглянувшего, без всякого
стеснения, так запросто, как закадычного дружка, земелю,
попросила:
— А ну-ка, дай разок, другой дернуть.
(Давненько что-то я "Опала" не курила).
Но, впрочем, шалостью, забавной несуразностью
Валера увлечение свое внезапное считала и тогда, когда уже
без стука и предупреждения, обычным образом, из коридора
через класс (предусмотрительно не запертый) она входила
каждый вечер в обставленную необыкновенно, немецкой
мебелью специальной кафельной (гордость шефов
коллектива южносибирской ГРЭС) лабораторию химическую,
беззвучно забиралась на высокий, нелепый, колченогий стул и
сквозь прозрачную перегородку смотрела на спиртовки
огоньками синими таинственно подсвеченные веки Алеши
Ермакова, отличника, красавчика, готовая, конечно, как
только подымет он глаза, как только оторвет от колб своих
дурацких и реторт, ему тотчас же показать невероятно
длинный, острый, красный, бессовестный язык.
Такая вот чертовка, шалаболка, и кто бы мог
подумать, что разлученная с голубчиком, она начнет
печалиться, грустить и прежних лет такие развлечения
желанные, прогулки, скажем, на моторной лодке в компании
отчаянных ухарей, соляркой пахнущих, лихих и конопатых, не
будут больше девичье сердечко весельем ненормальным,
диким наполнять.
И уж никак не ожидала Стася, что через ночь, а то и
кряду две, и три в начале первого едва лишь придется ей
прощаться с высоких чувств и слов прекрасным миром и
книгу закрывать, и свет гасить, вот так сюрприз, безумная
сестра Валера не рвется, как обычно, стыда не ведая и меры,
испытывать стогов высоких, свежих, темных мягкость под
сенью чудного кухонного набора "Пара мишек" свою
находчивость и ловкость проверять, увы, под самым носом
лежит вот и сегодня, невинно щурясь, огорченная как будто
бы всего лишь невозможностью в страну неверных сладких
грез отбыть без промедления.
Кстати, хотя знаток великий детских душ, пастырь,
наставник юношества строгий, Егор Георгиевич Старопанский
в беседе с руководительницей классной Валеры Додд Анютой,
Морилло Анной Алексеевной, и употребил разок, другой без
всякого сомнения и смущения, лишь не переставая удивляться
той неизменности, с которой тик обнажает верхний ряд зубов
у безнадежно старой девы, словечко мерзкое "шлюшонка", а
мама нашего героя, женщина с университетским дипломом и с
синим остробоким поплавком, вводя сестру Надежду в курс
дел семейных, назойливых шуршунчиков обычных
телефонных нисколько не стесняясь, речь уснащала совсем уж
жуткими глаголами из лексикона неистового протопопа,
Валерия Николаевна Додд, Лера, до встречи удивительной с
Алешей Ермаковым, еще ни разу, да, да, да, ни разу, прожив
на этом свете уже шестнадцать полных лет, не пробовала роль
подростковую субъекта на женскую извечную объекта
действия сменить.
А возможности были, и отрицать сие нет смысла.
Однажды над собой контроль внезапно потерял не
одноклассник даже, смущенный сумерек сгущением, не
обалдевший от речного воздуха сынок механизатора
стахановца, а сам Андрей Андреевич Речко, крепыш ушастый,
учитель физкультуры, любимый тренер.
Перед финальным матчем спартакиады школьной
областной в Новокузнецке он, надо же, в полночный час ее
застал в пустынной душевой. Девичье розовое тело в горячих
и шальных плескалось струях, не по-дневному из черных
дырочек неровных уныло каплями сочившейся воды, а
вырывавшейся, хлеставшей, бившей.
О, честное слово, он хотел удалиться, выйти, бежать,
исчезнуть, но вместо этого, Бог знает почему, мочалку, мыло,
полотенце на облупившуюся рыжую скамейку положил и
молнию немецкой олимпийки стал разводить замочком синим.
Паршивка же, срам прикрывать не думая совсем,
лишь фыркнула, откинула со лба дурную прядь, из пены
водопада вынырнула и, глядя педагогу в очи, негромко, но
уверенно, шутить не собираясь явно, пообещала:
— Я так сейчас орать начну, Андреич, так заблажаю,
что слышно будет даже в Южке.
Вот так.
Глаза закрывать и смеяться, да, да, нелепым,
неуместным образом комочек горловой выталкивать на
волю, ее заставил человек, лишенный бицепсов свирепых и
образцово-показательной брюшины, совсем неопытный